— Придешь завтра?
— А то.
Но он нашел их, а я стояла на пятках, зажав пальцами нос, это лучшее средство от икоты, и дверь распахнулась! Откровенно говоря, глядя на нежные локоны неюного профессора и в его блеклые глазки не ожидала я обнаружить такое великолепие: изысканные, не побоимся, Катя, пошлого слова, изысканные вазы на полу, шикарная, не испугайся и этого вульгарного определения, Катерина, шикарная люстра, правда, потолок низковат, и фарфор, и картины, и антиквариат… И достал он сухое вино. Мы выпили слегка. И он заговорил. И как-то страшно интересно он заговорил, мы заспорили, прямо-таки малые детки, руками замахали.
— А секс?
Ты груба, Катюшкин, груба, понятие секса — понятие нашего времени, у них все такое интимное не просто называлось по-другому, но, я предполагаю, и делалось иначе,
— Е-мое!
Поскольку, поверь, я могу предполагать, у меня есть с чем сравнивать, более того, есть что сравнивать...
— И у меня есть!
...наклонился ко мне, робкой рукой стал пытаться... опустим незначительные скромные детали, столь скромные на самом-то деле, что описание их может выбить слезу даже из камня. Но я ему не далась.
— Лилька?!
— В окно, как ты правильно представляешь, струился летний рассвет, пели птички, свистели электрички, облачка летели по небесам в дальние края, как русские эмигранты, а также и всяческие другие эмигранты, и вообще все было чудненько, и я...
— Ну, и как же он?
Сие отдельная история, заслуживающая отдельного повествования, как сказал бы поклоняющийся баобабу и подрабатывающий в свободное время директором института, и мы не станем помещать ее в сочиняемый нами роман.
* * *
Как удивительно красиво, как прекрасно, жертва вечерняя, от юности моей, иже херувимы, — я зайду в собор и послушаю вечернюю службу, как раз успеваю к пяти, я посмотрю на его вдохновенное лицо, лицо того, кто отдал себя служению высокому, я подойду к нему тихо и опущусь перед ним на колени, я поцелую его тонкие пальцы и признаюсь в своем падении. Падении, переспросил бы сейчас ты. Да, сказала бы я тихо. А ты бы стал возмущаться, что полет, который ты мне даруешь, не есть падение. Но лететь можно и в бездну, возразила бы я.
Она, покачиваясь в электричке, вела мысленный диалог со Львом Александровичем, видя его, да, да, в образе беса-искусителя, даже самого дьявола, а я и есть такой, ты правильно все понимаешь, а сам смотрит нежно, привычно пытаясь нежность свою скрыть. Слишком пошло, поверь мне, связь меж духовным отцом и певицей. А чувство? Разве оно может быть пошлым? Пошлой способна быть лишь мысль, лишь оформление чувства, а твой батюшка — болван. Умоляю, не говори так, я была для него дьявольским наваждением, он бежал этого, и я, попав в тот капкан, что готовила ему, сама... Упала? Он усмехнулся грустно. Аскетизм порождает жестокость, значит, твой поп дальше от Бога, чем я... Впрочем, ваш Бог, с которым у меня отношения явно дурные, страшнейший лицемер, зачем, посуди сама, создавать людей противоположного пола, Адама и Еву, сажать их в райский сад, прекрасно понимая, что к ним неминуемо подползет гад? Какой-то садомазохизм — он же, их еще и прогоняет, мучимый стыдом за ничтожных своих детей, и лишает их райского блаженства. Ты рассуждаешь как ребенок, рассмеялась она, как мальчишка, которого наказал отец и заставил читать Библию, Бог не где-то, он внутри нас, и в тебе он есть, просто, напуганный отцовским наказанием, ты всю жизнь прячешься от него.
Не есть, а был. Мы с ним расстались, не найдя общего языка.
Выйдя из электрички, она поднялась по кривой улочке, вспоминая недавнюю свою поездку с ансамблем по Золотому Кольцу, ей так нравился неровный ландшафт провинциальных городков, их горки и спады, так и русский характер, подумалось вдруг, не знает ровного плато, или вверх, круче, круче, или вниз, под гору лети и катись — и прямо в речонку затхлую, в лужу, где квакают лягушки и жуки — плавунцы, точно работники конторы ритуальных услуг, вежливо скользят среди белых надгробий лилий.
Солнце стояло за куполом, опускаясь все ниже, темные птицы взлетали над золотом и голубизной, монашенки прошли мелкими шажками мимо. Вот чего хотел он от нее. Она всмотрелась в лицо одной, идущей позади всех, медленнее других, опустив голову.
* * *
— Уверяю тебя, малышка, — привычно богохульствовал Лев Александрович, — публичный дом — тот же монастырь, только вывернутый на обратную сторону: то же одиночество, тоска о неведомом любимом, умерщвление своего тела, в первом случае постоянными связями через нежелание, ты ведь, наверное, знаешь, что большинство проституток фригидны! А в другом — полным воздержанием; более того, и в монастырь, и в публичный дом уходили с отчаяния — он обманул, соблазнил и бросил.
— Нет, — возражала она, — в монастырь уходили, когда он умирал, погибал, чтобы всю жизнь хранить ему верность. Часто это были очень обеспеченные люди, желающие, отказавшись от роскоши и мирских соблазнов, отдать свою душу Господу. А в публичные дома шли нищие, мечтающие о богатой жизни.
— Скорее, нищие духом, — сказал он, как-то рассеянно на нее глянув..— Хотя для меня разница не столь велика — она ровно такая же, как между орлом и решкой, орел символизирует удачу, победу, а решка — пустоту, неудачу, поражение, но они неразрывны, они — одна и та же монета в надоевшей игре жизни, недаром проститутка, раскаявшись, могла превратиться в монахиню ... Что для меня, я не люблю проституток — ни профессионалок, ни любительниц: соблазнять их слишком легко и потому скучно, но зато как увлекательно иметь дело с монахиней...
— Я не пойму, — горячилась она, — что ты хочешь мне доказать? По-моему, твои рассуждения — просто окультуренная пошлость! Для меня та обратная сторона, та изнанка жизни, о которой ты так вдохновенно говоришь, как раз территория тьмы, где любая пошлость легко может спрятаться, прикинувшись чем угодно: в темноте трудно разглядеть истину.
— Тьмы духовной? Может быть.
Поежился, словно от холода. И прибавил; «Наверное, мне всю жизнь не хватало глубины, а ты — глубокий колодец. И потому так для меня опасна. Голова закружится и каюк».