Сидоркин выскочил.
Она зашла, так встала, что правое бедро выгнулось вопросительным знаком.
— В общем, — он помялся, сморщив породистый и столь любимый, по воспоминаниям современников, соответственно современницами, о чем можно было прочитать в ненаписанном еще романе, главным героем которого, неожиданно для себя Лев Александрович стал, благодаря одной известной особе, склонной к философствованию, но об этом, как намекает она сама, находясь в данном эпизоде за кадром, чуть ниже, нос (Так нельзя, нельзя писать, вознегодовал профессор Голубков, читая Лилин роман, к чему, скажите на милость, относится возникшее неизвестно откуда слово «нос»).
— Нет, не могу я его понизить, оснований нет. Нельзя верить гнусным пасквилям.
Софья Андреевна возмущенно подняла брови.
— Придется еще один сектор открыть. Я, вы. Соня, знаете, человек порядочный и, если пообещал, то выполню. Ну, пусть будет у нас не двенадцать, а тринадцать секторов. Позвоните Скелетову, Самсонову, заручитесь их поддержкой.
— Я?
— Он.
— А почему вы говорите «позвоните», — сделав недоумевающее лицо, спросила секретарша, пытающаяся скрывать свою личную жизнь от всех и, особенно, от шефа.
— Потому что я вас с ним уже давно не разделяю. Вы читали Платона?
— Который был репрессирован?
И тут-то и затренькал звонок щупленького доктора.
* * *
И вновь он долго подбирал ключи, дверь мрачно шевелила плавниками обивки, и, когда, наконец, выбрав из множества ржавых ключей один, он щелкнул замком, отворилась сама, будто распахнутая чьей-то рукой, и он опять очутился в комнате с высоким потолком, по стенам, он с отвращением заметил, стекала сырость, образуя причудливые дорожки, и над кроватью, где по-прежнему спал он сам, сплетаясь в некое подобие герба, вглядевшись в который, он различил крест, похожий на тот, что носила на груди его бедная мать, но сейчас не было чувства, что она умерла, наоборот, казалось, что она где-то здесь наверное, в кухне, что-то готовит ему, пока он спит, он сделал несколько шагов по направлению к кровати, половица прогнулась под ногами — и он испугался, что пол прогнил, и сейчас он провалится, ступил чуть левее, мелькнула, выскочив из-под кровати, мышь, а, может, не мышь, а коварная недотыкомка, нет, ему только показалось, он перевел взгляд на окно: по стеклу ползли трещины, расширяющиеся и умножающиеся прямо на глазах, а за окном не было ничего, только пустое пространство, словно и дом, и он сам оказались внутри полого куба, находящегося, так подумалось, внутри другого, еще более огромного полого куба, а тот в свою очередь... Но, почувствовав чей-то взгляд, он оглянулся: спящий проснулся и, повернув голову, смотрел на него. Они встретились глазами. Холод свернулся под правой коленкой, словно ледяной кулак вдавился туда, а лежащий внезапно сказал: ничего нет. Что, беззвучно переспросил он, понимая во сне, что говорит с собой, но не в силах побороть неприятного страха и ощущая чужой холодный кулак под коленом. Говорящий стал садиться на кровати, и он с ужасом понял, что сейчас тот встанет, подойдет к нему... скорее, скорее проснуться.
И, действительно, он проснулся. Во рту было гадостно, как после полка, ломило колено — вчера с Натальей они взяли и надрались, аки дикие скифы, и он, споткнувшись, ударился о дверь.
Ты освобождаешь меня от комплексов моих стародевических, признавалась пьяная Наталья, и мне хорошо становится, я радуюсь, что можно жить так, свободно и раскованно, не стесняясь своей природы, не враждуя с физиологией, впрочем, может быть, и это не так, а просто я отношусь к тебе как к заботливому родителю, у меня ведь не было отца, мать разошлась с ним, когда я была грудной, нет, нет, совсем в другом дело, у меня всегда было такое чувство, будто кто-то сочинил мою жизнь и я не могу вырваться за пределы страниц, все, что я чувствую, что делаю, мои слезы и радость — только плод чьего-то воображения, и я сама — не человек, совсем нет, а вымысел, персонаж, и вот сейчас, будто кто-то, то есть, да, именно ты, ты вырвал меня из той книги, вырвал и страницы ее сжег, мне сначала было так страшно оказаться в полной пустоте, я поняла, что ничего того, что я испытывала, не было, что были самообманы, иллюзии, чей-то вымысел, властно навязанный мне, и я только думала, что чувствую и живу по своей воле, нет, я и не думала так, ведь именно сомнамбуличность моя и пугала меня порой, и вот, благодаря тебе, я оказалась в полной пустоте, и, словно оболочки, словно чужую одежду, сбросила я все иллюзии, которыми жила, и абсолютно голая, как лист, как трава, оказалась теперь, вырванная из книги, написанной кем-то, я сначала вообще испугалась, что меня в реальности-то и нет вовсе, но, оказывается, есть — я живая, я могу чувствовать, ощущать как я, а не как сочиненная кем-то героиня. И не нужны мне от тебя ни сольный концерт, ни музТВ, понимаешь? Ты не для этого мне послан судьбой. Я должна была освободиться от своей вражды с собственным телом. И простить Никодима. И понять, что действительно у меня есть певческий дар, Божья искра. Она и поведет меня, создавая, следуя высшему замыслу, узор моей жизни. Я теперь будто второй раз родилась...
— Я всегда утверждал, что столкновение с бесом или губит, или возжигает внутренний свет, — пробормотал он, допивая вино.
— Так странно, так прекрасно ощущать себя живой! — смеялась и плакала Наталья. — И все — благодаря тебе! Смотри я лечу!
* * *
Надо же, Максимилианчика нашли, всплескивала руками супруга Сидоркина, одновременно помешивая кашу. Мяса в доме не было вторую неделю: денег не хватало ни на что. Оказалось, что украли малыша какие-то родственники девицы-воспитательницы, вроде, у ее отца был брат-бандит, он и украл, чтобы получить большой выкуп. Что на свете творится! Совсем нравы рухнули. Рухнули, как стены Рима. Сидоркин шумно высморкался. Он был зеленоватого цвета, что отметила супруга, но не сообщила ему — мнителен, как дед. Ты, помнишь, говорил мне, что девица очень неприятная, тебе, Федя, не откажешь в проницательности, супруга продолжала мешать Сидоркину размышлять тихо о своем. А размышлял Сидоркин о рыбалке и милой его сердцу деревушке детства, куда он поедет летом, если все будет нормально. Ласково плескалась речка, песочек желтел, на леске, посверкивающей на солнце, подрагивала бархатистая бабочка. Клюет, Леня, клюет. Вижу, Фёдор. Бабочка, как гимнастка, цепко удерживаясь на леске, заскользила вверх. Но то, что они поймали, поразило их: с одной стороны, неясно было, откуда в речушке такие большие киты, с другой стороны, непонятно, как, находясь, в мелководье, они не были замечены никем раньше, если только, поднатужившись, не предположить, что они постепенно вплыли в речушку, заблудившись, ведя свой путь из моря, как любые мористы, то бишь существа вольготно живущие лишь в больших водах, но вот что особенно удивляло — как удалось им с такой легкостью вытащить китов на берег, почему не порвались лески, не сломались удочки, не заболели руки от непосильного напряжения, может, киты, того, были не всамделишные, а надувные? Но, глянь, Леня, они же как дышат-то, киты эти, а жар от них идет какой, точно от печки, тоже занятно вроде, от мористов-то веять должно исключительно подводным холодом, а тут жарко. Жарко, как в бане, Федь. А че это ты так скорежился, а? Правый бок болит? Дак у меня же болит правый, значит, у тебя, раз ты Леня, должен болеть левый, ленивый то есть. Он застонал и очнулся, чего ему делать, в сущности, давно уже не хотелось, а сама девица попала в сумасшедший дом, говорят. Так закончила жена Сидоркина свой волнительный рассказ об одном небольшом преступлении, совершенном на тихой улочке в тихое вечернее время и раскрытом, как ни удивительно, бойкими смекалистыми работниками следственного отдела.