— Кашу давай есть.
— Давай. — Сидоркин был вял. У него опять болела печень, которая вырастала под его ребрами бесшумно и неотвратимо, как плавник акулы под маленьким плотом. Слишком крупные рыбы, это всегда опасно, так подумал Сидоркин, запивая аллохол остывшим грузинским чаем.
— Вот так-то, — подводя итоги, сказал он. Ни добра я не нажил, ни славы, а все потому, что был прост, честен и порядочен. И в это мгновение акула стала медленно всплывать, она всплывала, разрезая плот, потом печень, потом все тело, щуплое, жилистое тело Сидоркина, пока не прошла его насквозь — и, выплыв через окно за пределы маленькой речушки, в которой ей было тесно, особенно если учесть, что речушка кишмя кишела китами, подалась восвояси в далекие воды, в чужедальние края.
Каша растеклась по выцветшему линолеуму. Жена Сидоркина запричитала. Распахнулись все двери, вбежали все соседи, мутер и фатер, ничего не понимая, продиралась сквозь толпу за маленьким белокурым Максимилианом, уже подлетевшим близко-близко к узкой красной лодочке, которую вместо разрушенного плота сколотил все тот же Леня, пьяный и небритый.
* * *
— ...таким образом, она включила вас в свой острый реактивный бред, — завершил объяснение психиатр, — меня она считает Иисусом Христом, а вас искусителем...
— Вы уже говорили, — прервал он резко, — все понятно. Так чем могу служить?
— К сожалению, мне придется задать вам пару-тройку вопросов.
— Пожалуйста, — он пожал плечами.
— Пациентка утверждает, что у вас некоторое время назад были близкие отношения...
— Может, я в придачу уморил пятнадцать человек и бросил их на сундук мертвеца?!
— Понятно, — психиатр что-то начеркал на листочке. — Пациентка так же признается, что вы к ней относились лучше, чем кто бы то ни было, но... но не вы ли дали ей уничижительное прозвище «Балда»? Внушить человеку комплекс неполноценности...
— Это что — тоже она утверждает?
— Я понял, вы не хотите отвечать.
— Я отрока не воровал, так чего от меня вы ждете?
Доктор строго смотрел на него. В соседней комнате вдруг забулькало и загудело.
— Я понимаю, ваша миссия глубока и почетна, вы ведаете человеческой душой, более того, вы лечите больной человеческий дух, но, полноте, почему вы вообразили, что словам безумной Маргариты...
— Катерины.
— ...нужно так доверять? Не есть ли и ее бред, внушенный, так сказать, извне, следствие чьей-то злой воли, отнюдь не моей, поверьте, я сам в обычной жизни слабая и бесхарактерная персона, а моих врагов, желающих мне отплатить за свои карьерные неудачи, творческую несостоятельность и другое? Какое, вы, собственно, имеете право... — Он вошел в раж. Он излагал долго, красиво и убедительно. Он встал, прошелся по комнате, мельком окинув скромные полки с несколькими томами облезшей медицинской энциклопедии, портрет какого-то неизвестного в очках.
— Карл Густав, конечно? — ткнул пальцем в портрет, внезапно прервав свой монолог.
Бульканье и гудение в комнате прекратилось. И часы вдруг пробили пять. Он с удивлением оглядел кабинет внимательнее; часов нигде не было. Психиатр, бледный и потерянный, теребил петельку халата.
— Что с вами? Да на вас лица нет?
Да, да, именно, именно, лица, лица нет, вдруг заговорил психиатр, нет на мне лица, вы так точно заметили, так ясно выразили главную проблему моей трепещущей индивидуальности, приходится, конечно же, скрывать, нет, нет, как вы сказали, так оно и есть, то есть нет, лица-то нет, оно только проклевывается, слышите, стучит в висок, пять раз только что протукало, именно, именно — и он, сдергивая с себя сначала халат, потом галстук, потом рубашку, предался изощренному самоанализу, он обнаружил у себя возле пупка горячую точку планеты, точку властолюбия, вот, глядите, глядите, горько ликовал он, вот почему мне столь приятно общение с вами, с самим директором, так сладко вас воспитывать, точно школьника, совершившего дурной, гадкий поступок, а вот здесь, вот здесь, он пощипал свой желудок, царит мой консерватизм, мой страх перемен, я пытаюсь бороться с ним по системе голодания, уничтожаю его как червя, а теперь гляньте-ка вот сюда, — он начал расстегивать брюки, — я же переношу на моих пациенток эротическое влечение к собственной бабушке, более того, воспринимаю его как маузер, из которого могу убить, наконец, моего отца, отомстив ей за невнимание ее ко мне, голенькому, скользкому, ползающему по огромной кровати, и за преклонение моей матери перед отцом, мужем ее, как перед самим Господом Богом...
Все это мне знать абсолютно ни к чему, сказал я ему, чувствуя, что моя черепная коробка стала прозрачной, и в ней закружились розовые и желтые, неизвестно откуда появившиеся бабочки, у меня, простите, деловая встреча с китайцем, тоже абсолютно желтым, но в розовой шапочке.
Наташа расхохоталась. И Лев Александрович улыбнулся.
— В розовой шапочке? — она захлопала в ладоши. — И тоже совершенно желтым?
— Но, поверь, что тогда мне было не до смеха, я ведь рассказывал тебе, что я это я плюс они, мои мерзавочки. А тут вдруг рука, обретя рот, решила сожрать хозяина-тело. Жуткое чувство.
— Ты раньше сравнивал себя планетой, а их со спутниками.
— Пусть так. Мы намертво все четверо были связаны силой тяготения, более того, возможно, наша с ними взаимная зависимость создавала какую-то особую гармонию, необходимую не только нам, но, например, и моей Тамаре...
— И ты надеялся и меня, наконец-то, водрузить на свое, спутниковое место возле тебя, чтобы я, как та Наташа, как ее?
— Козявкин.
…вышедшая замуж, и как бедная девочка Катя, которую ты прозвал...
— Балда.
...и как толстая Лиля Опилкина...