Выбрать главу

— Птица? — моргая, переспросил швед по-русски. Жена принесла пельмени.

— Сибиряки научили, — мило улыбнулась она, — русские пельмени

— Спасибо, — сказал швед, — я знаю, — пе-лемени.

— Понимаешь, я вообще считаю, что у нас пока слишком много кричат о возрождении, но дальше того, что сделали изображения православных церквей эмблемами всяческих предприятий, дело не идет.

Они выпили водки.

— Но ваш народ полон активности, — швед вновь перешел на английский, — митинги, демонстрации! Ты тоже ходишь на митинги?

— Мое скромное мнение таково: нормальный человек в нормальной стране вообще политикой не занимается, на митинги не ходит, к демонстрациям и шествиям разным относится равнодушно. Представь себе, что я — директор. Я и есть директор. И у меня какое-нибудь бюро, отдел, в котором работают только восемь человек. И все восемь только и заняты тем, что обсуждают, как я работаю, с кем работаю и правильно ли я все делаю. Разве сие нормально? Они должны знать свое дело, а в остальном доверять мне. Только и всего. Так и народ относительно правительства. Но у нас правительству не доверяют, в порядочность обыкновенного человека, ставшего, к примеру, министром никто не верит, был бы он хотя бы инопланетянином, а то такой же, как Васька из третьего подъезда, мошенник и плут, и каждый уверен, что он-то на месте правительства правил бы в тысячу раз лучше, умнее. Последнее заблуждение, думается мне, идет от низкой профессионализации руководства. Когда зритель видит полотно Рембрандта, ему не приходит в голову кричать, что он написал бы лучше, он сразу понимает — ему так не сделать.

— Да, да, Рембрандт, — закивал, улыбаясь, швед, уплетая пельмени.

И зачем болтать? Лев Александрович понял. Скучно. Для себя, разве только. Выпьем еще?

Швед поглотил пельмени, допил водку и развеселился.

— Я был в Сибири, — стал рассказывать он, — ты знаешь, меня там научили таким прекрасным словам, я вернусь домой, я им всем скажу, сейчас, — он достал блокнотик из кармана, — слушай, я скажу по-русски, меня ребята, ре-бя-та научили, слушай: ТАМБОВСКИЙ ВОЛК ТЕБЕ ТОВАРИЩ!

Жена так и покатилась от смеха. Покатилась, и раскатилась, и рассыпалась, так бывало в детстве: он, сидя за столом со взрослыми, вдруг начинал слышать тоненький, но упорный звон в ушах, предметы, как в калейдоскопе узоры, вдруг рассыпались, и он, переставая понимать слова и мучительно пытаясь собрать из цветных осколков лица взрослых, рассыпался сам, ощущая, что части его детского тела с болезненным позвякиванием раскатываются по комнате, и со страхом успевал подумать, что какой-нибудь его пальчик, скорее всего, мизинчик, может и потеряться, спрятавшись под старый тяжелый диван... Потом качалась ветка за окном, от лампы падал мягкий свет, и Лола, лежа в постели, сооружая из пальцев то верблюда, то зайца, открывал на стене театр теней. Зайчик получался легко и сразу, он на обоях мило двигал ушами, подпрыгивал и, встретившись с другим зайцем, вел приятную беседу о мальчике Лоле, который долго болел, но уже выздоравливает, чему оба зайчика были страшно рады. Но с верблюдом приходилось помучиться. Пальцев одной руки не хватало, потому, если верблюд все-таки получался, то был изначально обречен на вечное одиночество; так, покачивая горбом, он и ступал по пустыне желтоватых обоев, одинокий странник...

— Ну что, ты пить хочешь? — жена склонилась над ним, потрогала лоб: жар спал. Она вытерла капельки пота платком. — Ну, что, тебе лучше?

— В шведах есть все-таки что-то ужасное, — прошептал он, пытаясь опереться о локоть. Жена присела к нему на постель.

— Почему? — удивилась она.

— Они — неправильные, им до лампочки чужое мнение — он забулькал какой-то горькой жидкостью во рту (видимо, в чай жена незаметно подмешала антибиотик), — они живут для себя, исключительно для себя, а это ненормально. Человек обречен жить для других, ради других, он озабочен впечатлением, которое на других производит, а они... — Он устал.

— Ну, ну, — жена ласково погладила его по начинающей лысеть голове, — а ты так хвалил шведскую модель.

— У меня, видимо, уже был жар. — Он обиженно отвернулся к стене. — На хрен нам их модель.

Жена вышла. Поспи, поспи, милый, сказала она. Началась жизнь в кухне. Полилась вода, загудели трубы. Антикварный чайник подскакивал, гремя погремушкой крышки.

У меня, наверное, уже не получится сделать верблюда. Он скрестил указательный и средний пальцы. Нет, как-то не так. Большой, вроде, сюда, а безымянный... М-да. Приехали. В другой комнате жена включила телевизор. Там и здесь стреляли. Убитые, раненые, осужденные. Цены жуткие, коровы мрут. Телевизор — спрут человечества. ТАМБОВСКИЙ ВОЛК ВАМ ВСЕМ ТОВАРИЩ. Рок-группы надо загнать на разгрузку овощей! Буду лежать и болеть всегда.

Запиликала улитка телефона. Он перевернулся на другой бок, покряхтел, поохал.

— Слушаю.

— Ну, как ты там, Левушка?

— Инка, ты?

— Я.

— Сдыхаю, мать, как старый пес. Время давит, жена мечтает стать вдовой, иностранцы — му... Когда? Завтра? На работу? Ее зовут, ты говорила, Натали? Глубокая русская душа. Милка ты моя. Ты бесценна, сволочь ты этакая. Завтра! Завтра! В четыре тридцать. Раньше не могу — припрется какой-то болван из министерства. Скромно одета? Так это прекрасно! У меня нет, прости, такой задницы, чтобы высиживать им всем на манто и кожаные пиджаки. Будет рада скромным духам. Я тебя целую, сволочь ты паскудная моя. Но, смотри, не подведи, я ведь ждал тогда. Целую!!!

Он спустил ноги с кровати. Телефон опять попикал. На сей раз звонила секретарша, интересовалась, не нужно ли ему для поправки пошатнувшегося здоровья прислать домой Николая Каримовича.

Николай Каримович стоял в кабинете директора, рядом с телефоном. Он снова был без носков. По мягкому ковру славно плыли солнечные зайчики.

Мануалотерапевту было отказано.

— Завтра я сам буду на работе! — кричал в трубку Лев Александрович. — Пусть явится в одиннадцать творить свои бесчинства!

* * *

Так, наверное, вели Таню Ларину к ее генералу. И генерал ли он был, подумала Наталья, ибо роман в стихах был ею прочно забыт, и сюжет оперы — кто там в малиновом берете? — закрыл, как величественная тень, геометрически простую красоту оригинала. Падал влажный крупный снег. Так, наверное, Таню Ларину...

— Я боюсь, — призналась она усатой Инессе, — но ты говоришь, он чудный мужик?

— Не то слово. Умнейший и... — Они стояли, ожидая зеленого света, Наталья в скромном пальтице, правда, сшитом со вкусом — серый драп и маленькая, искусственного меха горжетка, усатая Инесса — в роскошной шубе из разноцветных лисьих хвостов.