— А ты мог бы все бросить? — как-то в отчаянии уже спросила она. — Все бросить и уйти... со мной? У Флоренского была семья, дети.
— Часть духа своего, пожертвованного детям, он мог бы отдать Богу. — Строго ответил он. — Ты заражена земным, ты имеешь крылья, но они слишком слабы, твое тело, женское твое естество, тянет тебя вниз, к земле, я не имею права ни приказывать, ни призывать — но, если бы ты ушла в монастырь? Там образованные девушки, поверь мне, они выбрали тяжелый многострадальный путь преданности Господу и очищения мира молитвой.
— В монастырь? Я? — она заплакала. Холодный ветер тек по ее ногам, а внизу, у основания белых стен, привычно дремал небольшой их город. Черные птицы носились над кронами зимних деревьев. — Мне кажется, что пять лет я была в монастыре...
— Но о Нем ли ты думала все пять лет, — спросил он строго, — или... — голос его почему-то сел, — или...
— О тебе.
— Обо мне.
Он отвел взор. — Это грех, — сказал скорбно, — ты поставила мнения выше Христа… Дурной я был тебе учитель.
— Любовь — это грех?!— ей почудилось, что даже стены, белые, древние замерли. — Тогда прощай! Я выбираю грех!
* * *
Слышал, говорят, шеф замешан в каких-то делишках, так что, если все вскроется, он полетит. Импозантный тяжело задышал. Не верю. Сидоркин и правда не поверил — шеф хитрый лис, всех обошел и здесь открутится. Документ в морду тыкнут — не открутится. Ну, чем он мог там заниматься? Сидоркин упорно не верил. У него чутье — он бы ничего нигде подписывать не стал. А друг у него был, доктор наук, в Австрию умотал десять лет назад, какие-то научные госсекреты там раскрыл, шефа, думаешь, не таскали. Они же вместе рука об руку карьеру делали. Не верю, что шеф мог допустить какую-нибудь оплошность. Сидоркин стоял насмерть.
Правильно ты поступил, похвалила его жена, он, возможно тебя провоцировал, потом возьмет, тому доложит, а тот его сделает завсектором, а тебя... и ты не узнаешь...
— ...где могилка твоя, — пробормотал Сидоркин, отхлебнув молока.
— ...кто тебя подсидел и как.
— Вот до чего докатились, — допив молоко, стал возмущаться Сидоркин, — последнюю совесть потеряли, нет, чтобы думать о работе, стараться внести посильный вклад в дело науки, так нет же, только и знают, что подсиживают, выживают, шоколадки заграничные секретаршам в карманы суют, я, конечно, был бы не против, если бы нашего шефа того. — Он воровато глянул на супругу, телеса которой выступали из-под халата гигантскими китами из-под голубой водицы океана, — он, шеф, не тот руководитель, не его бы я как человек порядочный, старых взглядов, желал бы видеть на таком высоком посту, да, он знает языки, он умеет вести беседу с иностранными коллегами, но, посуди сама, все же видят его недостатки, их не скроешь — вот, только сегодня в дверях я опять столкнулся с какой-то его очередной вульгарной бабой...
— Может, она по делам приходила, Федя, — предположила жена, облизывая вазочку из-под варенья, — мало ли злые языки наговорят. Я вон его по телевизору видела, так он мне понравился — ну, прямо обаятельный, как мой любимый Буба Кикабидзе, только помоложе.
* * *
Опять инфлюэнца, нет, зря Тамара считает, что он слишком мнителен и страшится любого вируса, ведь это она заболела, как-то странно вдруг сжало грудь, защемило сердце, точно в детстве, ему было не больше тринадцати, у них в доме гостила крохотная материнская племянница, такая красивая, удивительно красивая девочка, потом, когда она превратилась в толстую мохноногую бабу, он видеть ее не мог, словно судьба, издеваясь лично над ним, вырастила из хрупкого цветка грубую кабаниху, но тогда — очаровательная и тоненькая — она лежала в постели, заболев, и плакала, но ни носик, ни глазки ее не опухали, а слезы катились и катились по беленькому личику — и он смотрел на нее, восхищаясь ее утонченными чертами, ее черными глазами с влажными ресницами, ее каштановыми легкими локонами, но вдруг она, взмахнув лепестками розовых ноготков, откинула простынку — и он увидел ее раздутую, как поднявшееся за ночь тесто, шею — и отшатнулся, у него защемило сердце, в постели лежал не ангел, а маленький уродец, пусть лучше бы Амелия (ее звали так) родилась обыкновенной девчонкой, думал он, покупая в аптеке для нее лекарства, тогда совсем не было бы обидно, что пробежавшая противная свинка так изуродовала ее, пусть лучше бы в мире вообще не было красоты, если она столь хрупка...
...Лежит одна, в своем тьмутараканье, одна, подруг нет, а дома в районе все одинаковые, бесстрастные стражи, пустят ли они его к ней, что за чушь, одернул себя, сентиментальность во мне завелась, как зародыш нового чего-то, некрасивый, сморщенный, но зато обещающий стать чем угодно, может, и самой красотой, личико Амелии возникло перед его внутренним взором, да, одна, никаких лекарств, а у него куча самых редких, ведь покупают они с Тамарой, когда мотыляются — мотыльками — с костыльками — нет, в самом деле чушь лезет в голову, когда ездят они по свету, наберу таблеток, настоек, сам ее вылечу, своим присутствием, дыханием, телом, чем я, собственно, хуже Николая Каримовича, он, видите ли, может, а я не могу, мне еще в школе говорили, что у меня гипнотический взгляд, одноклассница однажды, когда я ей в деталях описал, где она была вчера и что делала (целовалась, конечно. до утренней росы), даже кричала — ты дьявол! дьявол! — говорят, стала известным невропатологом, а куда ей еще было идти с ее очень нервной системой...
…и счастье, подумалось, когда его ждешь, испаряется, как роса, как любовь. Любовь? Он удивился этому слову, его надо опасаться, помни, как мягкого и опасного тигра, кто говорил так и про кого? — и уставился мужественно слову прямо в глаза, нет, нет, птички — рыбки, хочется дарить улыбки, уходи, уходи, прицелился взором прямо в желто-медовые его очи, уходи, уходи, но тигр не двигался с места и смотрел на него, улыбаясь азиатской своей тайной, вот, вот, любовь придумали азиаты, на западе она давно умерла, там иронично властвуют брачные контракты и аура не пробивается к другой ауре, заглушенная предохранительными средствами, он засмеялся, но вдруг ощутил спиной холод и оглянулся: тигр, разевая пасть, переступал с лапы на лапу, он притягивал своими желтыми щелями, точно янтарная комната светилась за полосатой дверью; он услыхал какой-то посторонний звук и глянул вправо — из угла комнаты шел на него вкрадчиво, но неотвратимо тот же тигр, из всех углов — у него закружилась голова — из всех четырех углов комнаты шел тигр, но одновременно это были четыре буквы Ю, причудливые, как китайские иероглифы, они надвигались на него, то тигры, то буквы, он нащупал в кармане пачку сигарет, достал, думая закурить, но пачка была пуста — и он пробудился: пятнадцатиминутный дневной сон, обычно, очень освежал его. Надо было ехать, он проверил, все ли взял лекарства, оделся, глянул в зеркало, старый я стал, могу ли отравлять девчонке жизнь, ничего, ничего, когда почувствую, что ей со мной тяжело, обращусь в собственную тень, а пока надо ее лечить, бедненькую, маленькую, в подъезде попалась глухонемая дочь известного композитора, соседка по площадке, жизнь, несомненно, помимо нас обладает душой и характером, иначе откуда такой сарказм?