— Поздравляю, и вы едины с мечом, и ярость ваша неодолима, — сказал самурай, поклонившись кшатрию. — Ничья! — объявил он во всеуслышанье и собрался немедленно покинуть окрестности фонтана.
Недавние соперники, которые глядели теперь друг на друга с гораздо большим уважением, вдруг осознали, что никто из них настоящим победителем в споре не стал. И что, молчаливо разрешив пришлому самураю судить их спор, они сами поставили его выше себя — даже не узнав, какие у него есть для того основания! Они переглянулись и согласно кивнули друг другу.
— Постойте, сударь, — сказал гондорец.— А что же ваш меч?
— Вот он, в ножнах, — сказал самурай. — Сегодня ему не было нужды глядеть на солнце и, надеюсь, не будет.
— А меч ли там? — спросил вдруг кшатрий, снизойдя по необходимости до своего прежнего наречия. И, в качестве компенсации, снова сверкнул очами.
Самурай Цюрюпа Исидор остановился.
Меч работы мастеров из Хидзэн сонно выполз из ножен, потянулся, вздохнул — и легко лёг на воду.
Вода несла его, как лист.
И была она прохладна и чиста.
О чрезмерно страстной любви к искусству
Однажды самурай Цюрюпа Исидор, не имевший дотоле служебных взысканий, сильно провинился перед господином Мосокавой.
Случилось же это так: господин Мосокава решил выказать одному из своих высокопоставленных гостей (его имя не попало в протокол и мы не знаем точно, кто это был — но, вероятно, даймё одного из нефтедобывающих регионов) особое уважение и сходить с ним в театр.
А надо сказать, что и господин Мосокава, и этот даймё были людьми не слишком искушенными в лицедейских искусствах и предпочитали более простые забавы — например, господин Мосокава любил стрельбу по тарелочкам. И в престижных ресторанах к этому уже, в общем, привыкли. А вот театральный репертуар господин Мосокава знал плохо, но что-то вдруг захотелось ему узнать его получше, да ещё в хорошей компании. Поэтому он поручил референту сделать для него справочку — что где идёт, — и за вечерним чаем эту справочку заслушал.
Неизвестно, что там ему послышалось, но упоминание о постановке «Вишнёвого сада» во МХАТе его поначалу определённо слегка смутило, а затем живо заинтересовало. И он, на всякий случай подтвердив у референта, что постановка «не какая-нибудь авангардная», затребовал билеты на спектакль для себя и для гостя. Билеты для охраны, само собой, были не нужны, так как сидеть на службе самураям не подобало, даже в театре.
И, вот досада, самурай Цюрюпа Исидор как раз в тот день был на дежурстве и, значит, должен был сопровождать господина Мосокаву.
Тут стоит прояснить, что самурай Цюрюпа Исидор, в отличие от господина Мосокавы, в лицедейских искусствах разбирался довольно неплохо, а в ранней молодости даже играл в народном театре — правда, только один раз и только гуся. Его гусь был ответственнен в спектакле за спасение Рима от нашествия коварных галлов, так что роль была не из рядовых, хотя и без реплик. Знатоком, конечно, его делало не это, а трепетная приверженность программе эстетического развития, которую для самурая в своё время разработал наставник Кодзё. Самурай уже продвинулся по намеченному наставником пути так далеко, что всерьёз подумывал сочинить пьесу Кабуки для постановки силами сослуживцев во дворцовом театре.
Обратной стороной эстетической просвещённости самурая было то, что он терпеть не мог современные постановки русской классики. Спектакли по пьесам Островского ввергали его в состояние глубокой скорби. Каждый раз, посмотрев «Горе от ума» или «Маскарад», он всерьёз подумывал о самоубийстве. Несколько примирял его с русским национальным театром «Ревизор» Гоголя, которого мало какой труппе удавалось испортить совершенно, да исторические «пиесы» графа Толстого Алексея Константиновича, чем-то (неизвестно чем) ностальгически напоминавшие самураю его гусиный дебют.
Чехов занимал в списке избежаний самурая почётное первое место. Неведомо почему (может, из-за памятной поездки на Сахалин) Антон Павлович, очевидно, был японофобом. Пьесы его сверх всякой меры насыщены были образами и знаками, с детства знакомыми каждому подданному Страны Восходящего Солнца, но фундаментальные символы эти использовались таким образом, что приобретали чуждый им смысл, были как будто опрокинуты в хаос. Внешне бытовая комедия тем самым превращилась для человека японской культуры в сюрреалистический кошмар, который почти невозможно было воспринимать отстранённо, ибо чеховский гений пробирал зрителя до самых глубин подсознания и бушевал там, как мародёр в захваченном замке.