Выбрать главу

А тогда, на квартире у Е. …

— Ты сказал, «на квартире у.е.»? — это снова звучит в ушах ненавистное мне контральто. — Ну конечно! У.е.! Вот, смотри: Джефферсон… Это — Грант… Вот опять Джефферсон…

Тридцать девять и девять. А может, и сорок. С «хвостиком».

…А тогда, на квартире у Е., я два раза наливал ей шампанское в липкий фужер, и два раза оно выдыхалось, оставаясь не выпитым. Та, которая в черном, смотрела на метафориста, и… что ей вино? Эту ночь она мечтала провести среди синекдох и аллитераций.

Гости пили и ели, делились столичными слухами (нет, не со мной!). Гениальный метафорист был задумчив, рассеян и неприступен. У него только что вышла подборка стихов в заграничном журнале, и старик Джефферсон улыбался поэту с мелованных страниц. Хотя я могу и ошибаться: возможно, это был сам Бенджамин Франклин.

Я пытался припасть к разговору, как в жажду припадают к ручью, но пустая вода чужих слов обходила меня стороной. Я пробовал рассказывать про тюменские болота и приморскую тайгу, но меня даже вежливо не слушали. И тогда я ушел на кухню. В старых обоях таилась чужая жизнь, и я ей был нужен не больше, чем новенькая заплата.

Тусклый свет делал мое одиночество невыносимым. Груда грязной посуды валялась в мойке, бесконечно далекая от аллитераций и синекдох. И тогда я решил доказать… показать… наказать… Мне многое вдруг захотелось! Я закурил папиросу и отчаянно засучил рукава.

Посуды было много, омерзительно много. Не иначе как пол-Москвы столовалось в то лето у метафориста. С щербатых тарелок я смывал синекдохи, которые прекрасно идут под селедку с зеленым лучком. А с вилок старательно счищал присохшие к ним литоты.

Там, в пропахшей шампанским комнате, среди первых и равных, сидела Она, распущенная и лживая. А здесь, в чужой равнодушной кухне, я воевал за право оставаться таким как есть. Без Франклина и мелованных страниц, но с желанием жить среди чистой посуды.

Домыл последнюю тарелку. Поставил ее на стол. И пошел к тем, кто в комнате. Объясняться.

Ave, Cezar!.. Ну и так далее, уже не по латыни. С добавлением малопонятных слов и выражений (я всегда был на них горазд).

А еще я сказал:

— И вот все вы, сидящие в комнате, считаете себя интеллигентами? Это с грязной-то посудой в раковине?!

Ну, типичные «Печки-лавочки». Натуральный Вася Шукшин.

А еще я, мне кажется, выругался. Но это вряд ли.

Стало тихо. Никто не поднялся на мой вызов. Эти восемь, сидевшие в комнате, знали Москву, да не работали в Лучегорске (пара сотен досрочно освобожденных и строительство Приморской ГРЭС). Никто не решился возразить мне — заезжему провинциалу, случайно попавшему в изысканную компанию. А тот, который привел меня сюда, постыдно отвел глаза.

Как давно это было! А вот же, пришло, накатило… Смесь духов, шерри-бренди и одиночества, однажды испытанного в квартире поэта Е. Жив ли он? Я не знаю. Но можно сходить на Новослободскую. Постоять у двери — и уйти, как тогда, в июле, унося в душе горечь от синекдох и литот…

Легкий шорох у изголовья. Контральто:

— Мы расстались через неделю… так надоела посуда! Я ушла к переводчику. А потом был один драматург… Нет, конечно, не Хворостянский. Он же козел! Да, в игноре… Говорю же, полный игнор!..

Я протягиваю руку за голову и нащупываю змеиный шнур от лампы. Тот извивается в пальцах, но быстро сдается и уступает. Непослушной рукой я тяну его вниз. Вспыхивает бра, и отгоняет от меня галлюцинации.

Это что? Да, таблетки… Я запиваю их оставленной с вечера водой и облегченно откидываюсь на подушки. Если профессор не врет, скоро мне станет легче. Я так думаю, ближе к утру.

Прежде чем сон успевает взять меня в ватные ладони, я успеваю обвести взглядом комнату. Ободранная мебель робко жмется к стенам. Стопка рукописей пылится на книжном шкафу…

«Memento mori!» — звучит у меня в ушах голос Рабиновича. Он всегда говорит по латыни, когда не хочет, чтоб его понимали. И я делаю вид, что и в самом деле его не понимаю.

Иначе мне до утра — не дожить…

(В авторской редакции, 2006 г.).