Морская
Она прислушивалась, как утекают под колёсами проспекты — горячие и шумные, как реки, которые когда-то здесь бежали к югу, а теперь скитались по подвалам, под площадью сливаясь с городской водой. Она смотрела, как убегают в прошлое квасные бочки на колёсах, покрашенные жёлтым и заржавевшие опять, как убегают безымянные фонтаны, где моют свою бороду бродяги; как лавочки — тяжёлые, с изогнутыми спинами — спешат нестройным караваном вдоль бульвара, где снег идёт в июне, а в декабре всё больше дождь. Она скрывалась на сиденье суетливого такси от угрюмых памятников — бронзовых памятников, гранитных памятников, мраморных огромных памятников, — чьи лица никогда не улыбались, а причёски не разлетались даже от октябрьского ветра. Она смотрела — «Как в глаза покойника, честное слово» — в пустые окна старых зданий с траченной морозами лепниной — безмысленные окна комнат, где то ли не живёт давно никто, то ли живёт кто-то очень одинокий и печальный.
В машине не работал кондиционер, водитель предложил открыть окно и бардачок — «Тогда вполне нормально можно ехать», — но она соврала, что ей не жарко.
Она врала: «Всего каких-то три недели — и я дома», — подругам, матери, консьержке возле лифта, мальчишкам и собакам во дворе и консулу в посольстве. А консул отвечал, что все так говорят. Она врала Человеку Без Имени — единственному на этом перенаселённом свете, кто занимался только тем, что ждал в её квартире из шестнадцати углов. Врать на бегу намного легче — и она бежала; бежала так, что приходилось возвращаться: за паспортом, в котором был билет на самолёт, за хрустящими кульками с чёрным хлебом и за альбомом с грустными цветами на обложке.
В такой же жаркий день двенадцать лет назад — она незнамо почему вспомнила об этом, усевшись, наконец, в такси — в такой же точно летний понедельник она по почте получила запах моря.
Запах моря. Тонкая, длинная тонкая нить, которая тянется к морю. В детстве ей никак не могли втолковать, что такое запах; если время объясняли на часах, любовь на поцелуях, то запах взрослым ну никак не удавалось показать: «Раз у него нет лап, как запах от духов цепляется на маму? Раз у него нет глаз, то как он попадает прямо в нос? Раз у него нет крыльев, то как он разлетается от мусорного бака по всему двору?» Но посередине осени, когда весь город выбирает: выглядеть нелепо или мёрзнуть, — ей на глаза попалась нитка паутины, плывущая по ветру: «Вот он — запах!» — и она тянула мать к кустам жасмина, где от каждой ветки, от каждого вянущего цветка тянулся свой собственный — тонкий, едва заметный запах.
Во времена когда она училась в школе, всем нравилось оценивать пространство в, казалось бы, сосем неподходящих мерах: считали например, что если нефть, которую добыли за год по стране, залить в цистерны, то этим поездом получится два раза опоясать всю планету; считали, что если население Земли поставить друг на друга, мы сможем дотянуться до Луны туда-сюда двенадцать раз. Она прикинула: её восьмидесяти трёх конвертов едва хватило бы, чтоб перейти через дорогу — «Но разве это мало, сучий мотлох?» — и всё-таки ответ пришёл — один конверт в обмен на восемьдесят три, тот самый запах моря в обмен на двести сорок восемь рифм.
Такси остановилось, и через щели, в которые на скорости врывался душный ветер, теперь стал проникать звук от сотен труб; гул рос волнами, к нему присоединялись десятки, сотни возмущённых труб, и лишь когда её водитель со всего размаху дал по клаксону на руле, а по опустевшей встречной полосе поплыли лимузины и мигалки, — только тогда ей стало ясно, что это за звук и что это за трубы. Водитель выплюнул: «Нет Сталина на них!» — и она не стала спорить. Она давным-давно не спорила ни с кем.
В детстве она ссорилась со всеми: с матерью из-за колгот и соли в макаронах, с отцом из-за оценок и пропажи кошелька, с родной сестрой всегда из-за какой-то ерунды: например из-за того, что старшая показывает в школе личный ключ от почты, а ей — вступившей в пятый класс — обещан только через год, и попугай — дурацкий попугай, который повторял только слова отца, — талдычил: «Через год! Сказали через год! Что не понятно?». Но год — это, конечно, слишком долго — «Не будь таким, родной, ты вырастишь актрису», — и получив свой ключ уже через неделю, она подговорила трёх подруг со школы, чтоб те вели сестру по длинному проспекту, сама пустилась напрямик, через дыру в заборе, через больницу, где старики в коричневых пижамах играли тапкой в городки; через детский сад, где белобрысая какая-то малявка крутилась возле сливы и, кажется, нашла её секрет; и через воинскую часть, где офицер на проходной очнулся, крикнул: «Стой! Куда?!!» — но гнаться, как всегда, не стал; взобралась на забор в высоком месте, по громыхающим железным крышам гаражей спустилась вниз, в подъезд, к почтовым ящикам, на цыпочках — не потому что не достать, а от волнения и по привычке, — повернула ключ, проговорила шёпотом: «Дерьмо! Говно! Сука! Твою мать!», — и запустила руку в темный ящик. Она нащупала конверт, и сразу же почувствовала запах — свежий, тёплый, сложный, как вечерний вдох, простой, как выдох — «Мам, ты понюхай — пахнет морем». Мать вытерла сухую щёку — там, где могла бы быть слеза, — и по полу покатились шарики всех видимых цветов: небесно-голубой и розово-закатный, таинственно-зелёный, густо-красный, как свиная кровь, оранжевый.