— Хорошо, я оставлю в покое барышню Люси. Но, в таком случае, уступи мне Целию. Она негритянка, как я, и у неё нет знаменитых предков; мы — с нею пара. Но, — прибавил он с жестокою улыбкой, — тогда тебе самому останется один выбор: или жить и умереть монахом, или взять женою опять-таки всё ту же барышню Люси… других женщин на острове нету!
— Негодяй! — грозно прервал я его, — не забывай, что ты говоришь о брате и сестре! Христиане мы или нет?
Томас засмеялся и сказал:
— Ага! Но, если ты помнишь родство и намерен уважать его, — то кто же будет мужем барышни Люси? Мне отдать ты не хочешь, а себе взять не можешь.
— Пусть лучше она увянет в бесплодном девстве, — с яростью воскликнул я, — чем достаться тебе!
Мы, белые, когда в гневе, краснеем, бледнеем, — негры сереют. Несмотря на всё наружное спокойствие Томаса, я видел, что чёрная рожа его начинает выцветать, — и в голосе его стали прорываться медные, свирепо ревущие звуки.
— Прекрасно, — сказал он. — Это твоё и её дело. Пусть барышня Люси останется старою девою, а ты вечным холостяком. Но я к монашеству не чувствую ни малейшей охоты, — и, раз ты не позволяешь мне даже думать о Люси, я сегодня же уведу в свой шалаш Целию.
— Попробуй! — с угрозою отвечал я.
Тогда он, в негодовании, всплеснул руками и запрыгал на месте, как бык на привязи, обожжённый раскалённым клеймом.
— Видишь, видишь, какая ты дрянь! — кричал он, исступлённо колотя себя в грудь кулаками, — как ты лгал, когда клялся, что между нами не будет ни слуги, ни господина. Ты хочешь преудобно устроиться, чёрт возьми! — не хуже любого белого богача на материке. Твой остров, твои женщины, и есть ещё в распоряжении каналья-негр, который даром работает на тебя, как вол, рубит лес, ловит рыбу, стреляет птицу и зверя, готовит обед и ужин… Так — нет же, убей Бог мою душу! Если небеса спасли меня от рабства, то не для того, чтобы я закабалил себя здесь. Провались ты, Фернанд де Куси, и с гордячкою сестрою своею, и с толстою потаскушкою Целией! Я ухожу от вас! Перенесу свой шалаш в западную бухту и заживу один, сам себе господином… А вы здесь — хоть с голоду поколейте, мне всё равно! Я согласен умереть на работе, трудясь для жены своей и её брата, но пальцем о палец не ударю, чтобы прокармливать чужих, презирающих меня, белого барина и белую барышню.
— Поступай, как знаешь, — сказал я с притворным спокойствием, хотя сердце моё сжалось от этой угрозы, отнимавшей у нас главную опору нашего существования, обрекавшей нас на новые бездны труда и лишений.
— И, чёрт вас побери, уж коли быть врозь, так — врозь! — продолжал он орать, как рассвирепелый горилла. — Даю тебе честное слово, Фернанд де Куси: если кто из вас покажет нос в западную бухту, я влеплю тебе пулю в лоб и изнасилую твоих женщин!
Выкрикнув эти безумные слова, Томас вдруг — склонив по-бычьи свою курчавую башку — стремглав, широкими скачками, помчался от меня к морю и бухнул с разбега в кипучий прибой. Изумлённый неожиданностью, я смотрел в недоумении, как он, добрых пять минут, плавал в серебряной, искристой пене, между скользкими, блестящими камнями, вращая выпученными белками, отдуваясь и фыркая, словно огромный тюлень. Наконец, он возвратился ко мне, весь мокрый, лоснясь от воды, как чёрный атлас.
— Отлично, — промолвил он, отряхаясь, — а то меня непременно хватил бы паралич. Останемся друзьями, Фернанд де Куси! Подумай: ведь нас, людей, только четверо на острове.
— Оставь свои гнусные притязания, — ответил я, — и дружба наша пойдёт по-прежнему.
Он задрожал от нового гнева, но сдержал себя и сказал глухим и тихим голосом:
— Стало быть, мы будем врагами? Хорошо. Будь по-твоему. Враги — так враги. Но вспомни: я вдесятеро сильнее тебя, ловчее и быстрее.
И, схватив с земли огромный, круглый камень, стал играть им, как мячиком, продолжая:
— Вот — я разобью тебе череп этим камнем, зарою тебя на кладбище кораблекрушения и останусь один хозяином острова. Тогда мне достанутся обе женщины — и белая, и чёрная. Ты видишь, что мне выгодно убить тебя. И, будь я, действительно, развратным и грязным негром, как ты меня назвал, я, конечно, отделался бы от тебя ещё зимою. Но этого не было, и не дай Бог, чтобы оно было!
Он швырнул камень оземь с такою силою, что тот до половины ушёл в песок, вызывающе посмотрел мне в лицо, закинул руки за спину и удалился, насвистывая свой любимый Блюхеров марш.
Я вернулся в шалаш в ярости и — в то же время с странным, смутным сознанием где-то, в глубоком уголке души, что, быть может, негр менее неправ по отношению ко мне, чем я думаю и — главное — хочу о нём думать. В самом деле — не он ли спас меня, после кораблекрушения, когда я, бесчувственный, лежал, как труп, на базальтовой плите, медленно убиваемый тяжкими волнами прибоя? Ведь — стоило ему не подать мне помощи, и — он прав: всё было бы здесь — его и повиновалось бы ему одному. Теперь — чтобы устранить меня — он должен совершить преступление, которого совестится и страшится, но тогда не спасти меня даже не было преступлением. Он вылавливал меня из бурунов, считая за труп, и вновь рисковал собственною, только что и едва-едва спасённою из тех же самых бурунов, жизнью. Зачем? Чтобы доставить сестре Люси — девушке ему чужой, безвестной — хоть одно печальное утешение — похоронить моё тело в земле, а не видеть его расклёванным коршунами и чайками. Всю зиму он работал на нас, не покладая рук, оставляя мне самому едва ли треть того труда, который, по справедливости, должен бы выпасть — вровень с ним — на мою долю. Ни разу не слыхали мы от него грубого слова, воркотни, попрёка своею работою, не видали неприятного лица или недовольного взгляда. Что он, как говорится, «врезался» в Люси, — мы все знали давно, и, в зимние вечера, это обожание доставляло нам не мало поводов для смеха и шуток, — особенно Целия: усердно острила над влюблённостью своего чернокожего одноплеменника. И опять-таки он не позволил себе обратить к предмету своей страсти ни слова, ни намёка, — больше того: стал избегать Люси, когда заметил, что в чистоту его поклонения начал вкрадываться чувственный оттенок. Он решился заговорить о своей любви — лишь после того, как я своею связью с Целией разрушил незримую преграду между белыми и чёрными на острове и — против своей воли — дал понять ему, что призыв природы не сообразуется с условиями ни расы, ни общественного равенства. Да и в том заставлял меня сознаться голос справедливости, что — если сравнить мои отношения к Целии и объяснение, сделанное Томасом Люси — то перевес нежности чувств, деликатности, уважения к достоинству женщины окажется не на моей стороне… Но — стоило мне вообразить себе Люси женою проклятого чёрного облома, и все эти снисходительные рассуждения разлетались прахом, и я бесновался, как полоумный, и мне казалось, что лишь кровь мерзавца может смыть позор, затеянный им для моей фамильной чести. Сестра, когда я передал ей нашу схватку с Томасом, краснела и бледнела, глаза её метали молнии, ноздри раздувались, гордая верхняя губка гневно дрожала над гневным оскалом стиснутых зубов… Она была прекрасна в эти минуты, я невольно залюбовался ею, — и, как дьявольским молотком, стукнули у меня в мозгу слова, недавно брошенные мне Томасом и за которые я излил на него столько негодующей и нравоучительной брани: