На четвертый день я уже решил пожертвовать ими, когда на горизонте появился датский корабль, шедший рейсом в Швецию.
Все мы были спасены и все могли вдоволь наесться в камбузе у кока. Я думаю, что съел зараз не меньше пяти тарелок лукового супа, и не знаю уж сколько порций жареного мяса, а им досталась головка сыру и полдюжины отменных сухарей.
Всю дорогу от нечего делать я дрессировал своих зверюшек, и когда высадился в порту, они были дрессированнее собак, а привязались ко мне так, что даже спали у меня под подушкой. Я бы ни за что не расстался с ними и дальше, но денег не было ни гроша, и я не смог устоять перед десятью гинеями, предложенными мне за них одним эксцентричным англичанином. Но, клянусь, в жизни своей я не испытывал подобного отчаяния, как в тот момент, когда прощался с моими товарищами по несчастью. Я чувствовал, как сердце разрывается у меня в груди, и слезы наворачиваются на глаза — это у меня-то, который никогда в своей жизни не плакал!
Звучный хохот покрыл эти последние слова старого боцмана. Даже капитан смеялся, глядя на горестное лицо папаши Катрама.
— А как же норвежцы? — спросили мы.
— Бог хотел наказать их, наверное. Скорее всего, они утонули.
Устало кряхтя, папаша Катрам поднялся, швырнул за борт окурок погасшей сигары и удалился бочком на своих кривоватых ногах, сказав:
— До завтра, если не привяжется какая-нибудь хворь.
И с этими словами он исчез в трюме.
СИРЕНЫ
Ровно в восемь папаша Катрам был на своем месте, готовый к новому рассказу.
Мы всматривались в его пергаментное лицо, стараясь угадать, что это будет за история, но наши попытки ни к чему не привели — лицо его было непроницаемо. Мы только заметили, что он как будто бы нервничал: то и дело вынимал изо рта свою трубку и совал в нее палец, хотя дымила она лучше обычного.
Искал ли он новую тему или старые мозги его плохо шевелились, но он долго не начинал, сосредоточенно ковыряясь в своей трубке, и лишь после того как он выпил пару стаканчиков, лицо его оживилось.
— Я верю и не верю, — начал он.
— Ого!.. — воскликнул капитан. — Папаша Катрам понемногу становится скептиком.
— Нет, — веско ответил боцман. — Но то, что я собираюсь сегодня рассказать, внушает мне некоторые сомнения. Я не могу утверждать это с полной уверенностью.
— Аргумент важный! — воскликнул капитан. — Речь пойдет о каком-то новом чудовище?
— Не то чтобы о чудовище, — ответил моряк серьезно. — Скорее, о какой-то призрачной женщине.
— Ого!.. — вырвалось разом из многих уст, и было от чего. Подумать только, боцман Катрам, этот медведище, который, едва завидя женщину, спасался бегством, словно перед ним дьявол, уделял внимание слабому полу.
— Гром и молния! — воскликнул капитан. — Не иначе, папаша Катрам собрался помирать.
— Рассказывай, рассказывай! — возбужденно закричали все.
— Ну так вот, — начал боцман, — речь пойдет о сиренах.
Громкий смех последовал за этим объявлением… Хохотал капитан, широко разевая рты, хохотали матросы, и даже юнги держались за бока.
— Ах, папаша Катрам! — перестав смеяться, сказал капитан. — Ты еще веришь в подобный вздор?.. Брось ты, черт побери!.. Будь немного серьезнее.
— Папаша Катрам крутил с ними любовь. Он ведь у нас сердцеед, — шутили матросы.
— Спокойно, ребята, — сказал боцман, который сохранял полнейшую невозмутимость перед этим взрывом веселья. — Я же с самого начала сказал, что верю и не верю. Но что-то там все-таки должно было быть, черт побери! Уже много веков моряки говорят о сиренах. Зачем им выдумывать подобный вздор? Что-то за всем этим должно быть, хотя и не могу сказать точно, что именно.
Развеселившиеся матросы продолжали осыпать его шуточками и хохотать.
— Раз вы смеетесь, — встал с бочонка папаша Катрам, — я ухожу, пусть и проведу ночь в цепях. А вам счастливо оставаться.
— Тихо! — загремел капитан. — Тихо вы! Или старина Катрам взорвется, как котел под давлением в тридцать атмосфер.
С немалым усилием мы сдержали свой смех, и глубокая тишина воцарилась на палубе.
— Я возвращаюсь к «Вельзевулу», — снова начал Катрам, — к тому злосчастному кораблю, который, говорят, был населен привидениями, и чей командир так плохо кончил. Но история, которую я вам собираюсь рассказать, не такая мрачная, как та первая.
Когда случилось это происшествие, фрегат назывался еще «Санта Барбара»; командовал им другой капитан, и в трюме не слышалось тогда ни стонов, ни звона цепей.
В одно время со мной на фрегат поступил молодой офицер, чьи манеры и внешность показались мне необычными. Кто он был по национальности, я так и не узнал, но не итальянец, поскольку наш нежный язык он страшно коверкал. Его звали Альфред и, похоже, он был из хорошей семьи — наш капитан обращался с ним почти что как с равным.
Не знаю почему, но скоро мы сблизились, он стал выделять меня из других матросов. Моя ли внушительная борода была тому причиной или оттого, что я был добрый товарищ, когда речь шла о том, чтобы заглянуть на дно бутылки, но он нередко приглашал меня в свою каюту, чтобы выпить. На свою койку я возвращался обычно на нетвердых ногах и с тяжелой головой; но, сидя за бутылкой, мы много болтали. Со мной он бывал довольно словоохотлив, тогда как со своими товарищами офицерами и рта обычно не раскрывал.
Мы покинули только что Кейптаун и направились в Австралию, не помню сейчас, в Мельбурн или в Сидней — плавание месяца на три по крайней мере. И чем больше мы отдалялись от земли, тем грустнее делался мой собутыльник за столом, тем больше какая-то тоска овладевала им. Иногда я заставал его с головой, зажатой руками, с бледными, крепко сжатыми губами и с лицом человека скорее больного, чем здорового. Не раз я слышал, как он тяжко вздыхает, бормочет какие-то слова на незнакомом мне языке, словно во власти навязчивого воспоминания.
Тщетно я ломал себе голову над причиной его тоски, а сам он не говорил об этом ни слова. Будь у меня самого погоны на плечах, я, возможно, при случае его бы спросил, но в моем положении об этом не могло быть и речи.
Однажды, когда я вошел в каюту, чтобы передать Альфреду какой-то приказ, я застал его с глазами, мокрыми от слез. Я остолбенел, я был неприятно удивлен. Какого дьявола! Моряк, офицер — и плачет! Это уж из рук вон! Значит, должна быть тогда очень серьезная причина, чтобы лить эту нежную воду.
Увидев меня, он почти с яростью стер эти слезы, стыдясь, что я застал его таким, но вдруг, словно сраженный новым приступом горя, упал на стул и спрятал лицо в ладонях.
Вообразите себе, каково же было мне в этот момент. Мне хотелось уйти, но я побоялся, что он обидится. Я мог бы остаться, но побоялся, что он выставит меня за дверь. В общем, я был, как на раскаленных углях, и не знал, что сделать, как поступить, чтобы выйти из этого неприятного положения.
Но офицерик мой не обиделся и не рассердился. Он сделал знак закрыть дверь, потом, уставившись мне в лицо каким-то пугающим взглядом, спросил в упор:
— Катрам, ты любил кого-нибудь в молодости?
Я посмотрел на него обалдело. Зачем он спрашивает меня об этом, меня, который всю жизнь провел в море и никогда не занимался ничем, кроме якорей, парусов, рей?.. Разве что… Ну, ладно, продолжим…
— Стой, стой, папаша Катрам, — прервал его капитан. — Ты что-то скрываешь, не говоришь нам всей правды. Это поспешное «ну ладно, продолжим» заставляет меня подозревать кое-что… Уж я-то в этом разбираюсь!
— Что? — спросил старик с некоторым беспокойством, которое не ускользнуло ни от кого из нас.
— Значит, и ты был когда-то не без греха? Значит, и тебя Амур не обошел своим вниманием?