Франсуаза обняла ребенка:
— Довольно! Довольно! Ты надрываешь сердце! Не спрашивайте его ни о чем, ваша милость. Пусть отдохнет сначала, выспится. Пойдем, пойдем, я уложу тебя. Не плачь, все, все миновало…
Мальчик утонул в ее широких объятиях, и Франсуаза унесла его.
Якоб Бруммель подсел к Микэлю.
— Ну и дела!.. — Он тряхнул волнистой шевелюрой. — Это в праздник-то, когда все кругом поют и пляшут! А про какую все же бумагу толковал мальчуган?
Микэль сидел, понурив голову. Ему вспомнилась дорога в Брюссель три года назад и встреча с крестьянами-переселенцами. Сколько терпят они обид и без того! Кого заставляют работать день-деньской на господских полях, а свой клочок без присмотра остается. С кого непосильный оброк тянут. Кого арендой душат, а то и вовсе с земли сгоняют. А уж про монастырские и церковные владения нечего и говорить: поборы, налоги, десятины… Вспомнился и постоялый двор, где хозяйничали солдаты. Вспомнилось расстроенное лицо Генриха в ту ночь, когда он в волнении пробрался к потухавшему очагу, чтобы поведать свои мечты о помощи родному народу. Нет, не так-то легко оказалось всё, как думалось мальчику тогда… Беднягу заперли в королевском дворце, словно в темнице. А скоро и совсем увезут из милых Провинций. Какая ж тут помощь родине, когда Генрих сам подневольный слуга испанского короля!
Франсуаза вернулась, держа сложенную бумагу с изорванными и помятыми краями.
— Вот она, бумага. О ней, верно, и говорил Иоганн. Я нашла у него в куртке. Едва заснул бедняжка: все плакал, рассказывал, как солдаты обижали их. Убили отца, мать от страха умерла. Его взял к себе старик сосед. Старику поручили передать королю прошение от всей округи. Старик дорогой заболел и тоже умер в какой-то корчме. Жена корчмаря собиралась оставить мальчика у себя, но он убежал… Сам, видно, Бог довел ребенка до Брюсселя. Вот она, бумага! Прочтите, ваша милость. — Она протянула бумагу маэстро.
Музыкант сел к окну, расправил смятый лист и с трудом разобрал полустершиеся буквы, написанные неумелой рукой:
«Милостивому нашему и доброму королю, защитнику нашему и отцу. Мы, жители окрестных деревень, не знаем, где нам приклонить ныне голову, ибо войска, что стоят у нас в городе лагерем, грабят наши дома, поля и скот, уводят к себе силой наших жен и дочерей, причиняют нам всякие надругательства и позор, калечат нас побоями и убивают по своей охоте каждого без суда и права. Взываем к тебе, наш милостивый заступник и отец, тот, кого Господь Бог волею своей поставил над нашей жизнью и землею, рассуди и повели…». Прошение было длинное, путаное, со следами многих рук, державших его, как единственную надежду на избавление.
— Ай да маленький нидерландец! — воскликнул Микэль. — Донес-таки до Брюсселя слезы своих земляков!
У Микэля появился основательный повод для желанного свидания с Генрихом. Кто, как не мальчик, передаст королю прошение Иоганна?
Микэль с утра до вечера кружил возле королевской резиденции. Вышколенная стража не отвечала ни на один его вопрос. Не будь у Микэля безобидной, располагающей физиономии, он давно имел бы неприятности.
В «Три веселых челнока» старик наведывался каждый день. Матушка Франсуаза успела уже официально усыновить Иоганна, и Микэль считался после нее самым близким человеком мальчику.
Маэстро Якоб Бруммель, так и не дождавшись Оранского, собрался в родной Гарлем. Перед отъездом он тоже зашел проведать маленького нидерландца. Франсуаза с волнением рассказывала ему, что приходский священник чинил ей всякие препятствия и не давал разрешения усыновить Иоганна:
— Он требовал доказательства крещения Иоганна. Не верил и кресту на его шее. «Это, — сказал, — вы ему, может быть, только теперь повесили». Заставлял ребенка читать молитвы, расспрашивал его, как ученого богослова.
Микэль растерянно разводил руками:
— Пришлось-таки соврать толстопузому, прости мне, Боже, насмешку. И сам-то я ему под пару раскормился у матушки Франсуазы… Взял грех на душу ради доброго дела. Поклялся, что собственными глазами видел, как Иоганна крестили в Мариембурге. А где он, этот его Мариембург, я и сроду не слыхивал.
— Ай-ай-ай! — покачал головой маэстро. — Ложная клятва, да еще католическому священнику, — величайший грех. Только один папа в Риме может отпустить такой грех, и то за большие деньги.
Микэль покосился на него с недоверием. Подобные насмешливые речи он слышал только от прохожих проповедников новой веры в родном Гронингене… Но, увидев веселый блеск в темных красивых глазах Бруммеля, сам хитро подмигнул, и тело его заколыхалось от сдерживаемого смеха: