Поначалу ее удивляло, как это может живой человек быть таким вот однообразным во всем: в своих движениях, словах, даже в молчании? Но потом она поняла, что это — прием, игра и что рассчитано это, очевидно, на то, чтобы убить ее, Катину, волю к сопротивлению. И Катя решила отвечать следователю тем же.
Она глядела себе под ноги и глуховато говорила безразличным тоном:
— Я же давно сказала вам, что ничего не знаю.
Но вопросы все-таки следовали один за другим.
Прокурору, который несколько дней назад обошел камеры заключенных, с порога торопливо спрашивая, есть ли какие-нибудь претензии, Катя пожаловалась, что в карцере она простудилась: ее лихорадит, в особенности вечерами, ей обметало губы, боль в груди усиливается с каждым днем. Прокурор обещал распорядиться о переводе ее в больницу, но, как она с самого начала и предполагала, ничего он, конечно, не сделал.
С каждым днем Катя все острее ощущала, как ею овладевает неодолимое чувство усталости и какого-то неосознанного страха. Но она все-таки держалась.
Особенно страшны были сумерки. Температура к этому времени поднималась, Катю сжигала мучительная жажда, которую невозможно было утолить тепловатой, вонючей водой; Кате начинало казаться, что какие-то страшные лохматые чудовища выползают из темного угла камеры, они подбираются к ней, вздыхают, сопят, что-то бормочут: она вскрикивала в ужасе — и снова приходила в себя…
Чтобы не было так мучительно жутко, она начинала ходить по камере. Три шага, три маленьких Катиных шага в любую сторону — и под ладонью опять холодная, противно осклизлая гладь стены…
На одном из допросов ротмистр Власьев, закуривая, нечаянно обжег Катю: спичка зажглась с треском, кусочек горячего фосфора отскочил и, перелетев через стол, попал девушке в щеку, почти у глаза. Она приложила к обожженному месту платок, но боль не проходила, и тогда ротмистр, буркнув извинение, достал из ящика стола маленькое овальное зеркальце и протянул его Кате.
— Может, вазелин нужен? Или одеколон?
— Нет, благодарю. Это пройдет…
В первый раз за весь этот месяц Катя увидела себя — увидела и внутренне ужаснулась. Неужели это она? Под глазами лежали широкие черные круги, нос как-то заострился, скулы, обтянутые желтой кожей, выпирали, как у старухи. Нездоровая бледность покрывала лицо.
Если бы раньше Кате сказали, что человек может не узнать самого себя, она, пожалуй, и не поверила бы. А сейчас с нею было именно так!..
Ротмистр в тот вечер был внимательнее обычного, даже шутил и пытался рассказать какой-то анекдот, но Катя сумрачно молчала, глядя в пол.
— Напрасное упрямство, — внезапно меняя тон, сказал ротмистр. — Вы должны трезво понимать, что жертвенность ваша сейчас уже ни к чему, она попросту смешна… Все ваши социал-демократические ячейки давно прекратили существование. Мечты о революции в России похоронены. Мы — не Запад, и до революции российскому мужику-лапотнику так же далеко, как до планеты Марс…
Катя усмехнулась: «Если бы это было так, вряд ли б стали держать здесь, взаперти, даже меня, в общем-то неопытную и неопасную девчонку».
Но она решила молчать.
— Нет, ну в самом деле, — словно рассуждая вслух, продолжал Власьев. — Вы молодая, красивая, вам ли губить молодость, этот бесценный дар, по тюремным камерам? Поверьте мне, пожившему на свете: молодость — она безвозвратна, ею нужно дорожить! Извините за банальность, но вы созданы для любви, а не для политики!
Катя продолжала молчать.
Так проходили вечер за вечером, допрос за допросом.
…Сегодня, в отличие от прежних вечеров, ротмистр нервничал, хотя всячески старался и не показать этого. Катя, разумеется, не могла знать о том, что утром он получил от начальства изрядный нагоняй: следственные дела у него непомерно затягиваются. Напрасно пытался он напомнить о своей методе — начальство на этот раз и слушать не хотело:
— Какая, к дьяволу, метода, когда вы от простой девчонки за целый месяц ни единого слова не сумели добиться!..
И ему недвусмысленно дали понять, что лейб-гвардейские прегрешения его вовсе не забыты и что, если у него и дальше дела пойдут так же неудачно, придется ему подумать, не пора ли в отставку.
«Ну хорошо же, — заранее настраивая себя на резкий тон по отношению к Кате, думал Власьев. — Нынче ты у меня заговоришь!..»
Привычным жестом он указал Кате на стул. Заговорил он с нею неожиданно для девушки отечески мягко и даже с какой-то едва уловимой грустью в голосе:
— Нынче поутру я имел случай побывать у вашего батюшки. Плох стал старичок, совсем плох!.. Похудел Митрофан Степанович, одряхлел как-то… Между прочим, велел вам кланяться.