— Это дело известное, — поддержал Кривоносов. — Такой дочку не выдаст, а продаст, чтоб поприбыльнее.
— Прекратить разговоры! — одергивали матросов унтер-офицеры, и те умолкали, настороженно вглядываясь в даль.
Ночью почти никто из матросов не спал, и теперь на лицах у всех лежала печать усталости, и это еще более подчеркивало всеобщую сумрачную, молчаливую настороженность.
Но вот на какое-то мгновение проглянуло солнце, — даже не проглянуло: невидимое само, оно едва-едва позолотило края туч у горизонта, но тотчас наползли новые тучи, и робкий, осторожный проблеск солнечного утра угас, и опять вокруг были серое небо и серая вода. Но и этой мимолетной вспышки света оказалось достаточно, чтобы лица матросов прояснились, затеплились изнутри. Прошло еще сколько-то минут — и усталости у людей как не бывало. Все приободрились, глядели веселее, и негромкие шутки — как ни одергивали унтеры — слышались уже повсюду.
Аким Кривоносов старался держаться поближе к Копотею. Всю ночь ему не давал покоя один вопрос, а задать его Евдокиму он не решался. Потом все-таки набрался смелости.
— Помнишь, Евдоким, — сказал он вполголоса, убедившись, что никто не сможет их подслушать. — Помнишь, ты когда-то говорил, что только последний мерзавец станет защищать царя… А мы… ежели бой… Как же, а?
И он выжидающе посмотрел на друга — так, словно всей великой правдой жизни, всей его судьбой владел сейчас этот невысокий, чуточку рябоватый матрос со съехавшим на сторону синим воротником «гюйсом».
Евдоким Копотей ответил не сразу. Умными, внимательными глазами посмотрел он на Кривоносова.
— Кроме царя, Аким, есть еще русская земля. Родная. Единственная… Понимаешь, Аким: вот существуют цари, династии… Они следуют друг за другом, их может и вообще не быть… А земля отчая простому человеку всегда останется дорогой, родной. Вот как мать с отцом… — Он досадливо махнул рукой: — Эх, не умею я говорить… Сердцем понимаю, а слов подходящих найти не могу.
— Нет, это ты зря, — задумчиво возразил Кривоносов. — Говоришь ты понятно. — Он помолчал. — Стало быть, так: если уж драться, так драться по-настоящему? Правильно я тебя понял? — спросил он, глядя на Копотея. — Царь — сам по себе, а мы — сами по себе, так?
— А разве тебе совесть позволит… не по-настоящему? — тихо возразил Копотей.
— Это-то, положим, верно, — согласился Кривоносов и почему-то вздохнул. — Вот, знаешь, дед мой мне сейчас припомнился. Давно уж помер, царство ему небесное… Отчаянный, между прочим, мужик был. И медали по праздникам любил надевать: они у него еще с турецкой кампании…
Кривоносов помолчал, будто погруженный в эти дорогие сердцу воспоминания.
— Да, так вот он, дед-то… Когда с войны домой воротился — живого места, сказывают, на нем не было. А до смерти говорил: русский солдат — он своей чести нигде не уронил!..
— Вот то-то и оно, — поддакнул Копотей. — Это у нас от дедов ведется. Я своего деда не помню, а отца помню. Говаривал мне: у нас в роду, сынок, трусов никогда не бывало!
Подошел Листовский.
— Об чем разговор?
— Да вот рассуждаем, как в бою держаться, ежели что…
Листовский насторожился:
— И как же порешили?
— А как тут решать? Не раки, назад пятиться не станем.
Листовский зло, вприщур, посмотрел сперва на Копотея, потом на Кривоносова:
— По присяге, стало быть? За веру, царя и отечество? — Он насмешливо хмыкнул: — Видать, на пользу пошли уроки словесности.
— Опять за свое? — неожиданно резко оборвал его Копотей. — Буйная, я гляжу, у тебя голова, шахтер. Буйная, да… дурная. А для нашего дела это никак не годится. — И уже более спокойно добавил: — Мы с Акимом вот о чем толковали: драться надо по-настоящему, а присяга тут ни при чем. У нас одна присяга: народ, Россия. Понял?
— Понять-то понял, — угрюмо произнес Листовский. — А только вот тут, — он приложил руку к сердцу, — вот тут у меня столько злости накопилось, что хоть криком кричи!..
Копотей насмешливо поглядел на Листовского:
— Так ведь и злость-то, ее тоже с умом надо расходовать, мил человек. Ты думаешь, у тех, в Порт-Артуре, меньше, чем у тебя, злости в сердце было? Ого!.. А как дрались? — Он дружески потрепал по плечу нахмуренного Листовского: — Ты только не сердись за резкое слово. Это ведь любя.
— А я и не сержусь, — уже более отходчиво согласился Листовский. — Только чудно́ все это получается… Ты мне вот что объясни: социалисты — они как насчет войны толкуют?