Небольсин поглядел на Лосева. Ему хотелось ответить грубо, по-мужицки: а, черт с нею, с вашей артиллерией, когда все погибло, понимаете — все!.. Теперь бы только выбраться из этого ада, только бы уцелеть, а на остальное наплевать! Честь, достоинство? Вот они, тут, в пучине бездонной, — и честь, и достоинство, и все на свете…
И ему показались смешными, нелепыми его собственные прежние мечты о боевой славе, о подвигах, которыми станет восхищаться весь мир!
Но спокойный Лосев ожидал ответа, и Небольсин поспешно взял себя в руки. Это был снова отчужденно-холодный, невозмутимый человек, но теперь уже — командир корабля.
— Долг и совесть, — произнес он торжественно, — долг и совесть не дадут нам уйти отсюда, оставив товарищей в беде…
Почти до полуночи ходила «Аврора» вокруг места недавнего боя; трижды японские миноносцы окружали ее кольцом, и трижды «Аврора» ускользала от их атаки.
Крейсер шел наугад, не видя ничего ни позади, ни впереди себя, и только часа через полтора сигнальщик опознал прямо по курсу знакомые очертания «Олега». Поодаль от него шел «Жемчуг».
Небольсин облегченно вздохнул, у него словно гора с плеч свалилась: на «Олеге» — адмирал Энквист, ему за все и отвечать, в случае чего…
Корабль, носящий имя утренней зари, уходил в ночь.
Было приказано огней нигде не зажигать, кроме как в офицерской кают-компании, где находился хирургический пункт. Да их все равно и невозможно было бы зажечь: электрическая проводка во многих местах оказалась перебитой уже в первые часы боя.
Люди стонали, ругались и, может быть, умирали в сплошной непроглядной темноте.
Поздно вечером, когда, кажется, последнему из тяжелораненых была оказана помощь, доктор Кравченко, покачиваясь от усталости, снял резиновые перчатки, швырнул их в угол и приказал Саше Улласу взять ручной фонарь и следовать за ним. Вдвоем они отправились в обход по кораблю.
Погруженный в темноту, без единого огонька, крейсер казался чужим, незнакомым, и если бы не фонарь, зажженный Улласом, доктор, пожалуй, заплутался бы в судовых помещениях. Он то и дело натыкался на тела раненых моряков.
— Светите, Саша. Светите, вам говорят!..
Раненые лежали повсюду: во всех офицерских, боцманских и кондукторских каютах, в жилой палубе, даже в бане, лежали не только на койках, но и прямо на палубе.
…Одни разметались, раскинув руки, другие, наоборот, согнулись, подтянув колени к подбородку. Усатый пожилой матрос сидел на корточках и, обхватив перебинтованную голову руками, раскачивался, скрежеща зубами. Возле него неподвижно и строго вытянулся на палубе другой матрос, остекленелым взором всматриваясь в темное, беззвездное небо.
Доктор перешагивал через тела и время от времени подносил фонарь близко к лицу кого-нибудь из лежащих. Луч желтого мерцающего света выхватывал из темноты затуманенные болью глаза, закушенные губы…
— Ну как: жив, братец?
— Жив, ваше… высокобродие.
— Значит, будешь жить!
И доктор шел дальше. «Бедные, бедные ребята! Сколько же их перекалечило!..» — бормотал он на ходу.
Возле одного из раненых Кравченко задержался: это был тот самый матрос, который, рассказывали, добровольно бросился в пламя и спас корабль от взрыва боеприпаса. Уллас, помогавший под вечер доктору вскрывать вздувшиеся на обожженном теле матроса бесчисленные волдыри, полушепотом спросил:
— Выживет?..
Ожог был смертельный, и надеяться на благополучный исход совершенно не приходилось, но как раз в эту минуту матрос открыл глаза.
— Этот выживет! — бодро сказал Кравченко, делая вид, будто не заметил этого немого взгляда. — Организм крепкий, сдюжит!
— Эх, зачем… вашскородие, обнадеживаете? — натужно, с хрипом выдавил матрос, и во взгляде его доктор прочел укоризну. — Думаете, я не понимаю, что… это уже все!..
Кравченко смущенно пробормотал что-то и поспешно приказал санитарам осторожненько снять раненого со стола.
Сейчас около обожженного сидел другой матрос — маленький, похожий на подростка-юнгу; он был тоже весь в бинтах, из-под которых кое-где виднелась черная, обуглившаяся кожа.
— Ну что, Евдокимушка?.. Что, родной? — почти неслышно шепотом повторял он; крупные слезы катились по его щекам, он не замечал их.
— Что ты тут делаешь? — строго спросил Кравченко, поднося фонарь к лицу плачущего.
Тот не отозвался.
Он тоскливо вглядывался в обезображенное ожогами лицо лежащего возле него друга и шептал что-то медленно и беззвучно. Время от времени он поправлял бинты на голове матроса и снова всматривался в его лицо.