Выбрать главу

— Понимаешь, какое дело… Я тебе, кажется, рассказывал как-то, что отец поручил мне представить подробнейшую реляцию о сражении, если оно случится. Ну, старик всю жизнь провел на морях, и прочее… Все-таки, сам понимаешь, наследство…

Терентин окончательно смущается и, не глядя на Дороша, нервно теребит какую-то довольно толстую тетрадь в черном клеенчатом переплете.

— Но при чем же здесь я? — недоумевает Дорош.

— Ну, вот я и хотел бы попросить тебя… Чтобы ты послушал, как я начал эту проклятую реляцию…

И он с поспешностью раскрывает тетрадь, но Дорош возмущенно перебивает его:

— Слушай, Андрей! Как же тебе не совестно: там, на палубе, сейчас будут хоронить наших матросов, а ты…

— Да-да, извини. Ты прав, — конфузливо соглашается Терентин и торопливо прячет тетрадь в ящик стола. — Конечно, конечно, пойдем туда…

Горнист на палубе играет «большой сбор».

Свежий ветер, пахнущий солью и еще чем-то, терпким и в то же время бодрящим, встречает их наверху. Дорош бросает взгляд на море и невольно зажмуривается: до того оно синее-синее, ослепительно чистое, спокойное. Даже ветер не трогает рябью его поверхности.

Матросы выстраиваются поротно. Словно унтер перед строем на вечерней поверке, отец Филарет ходит возле неподвижного ряда серых кукол, уложенных на палубе. Он помахивает кадилом, из которого вьется сизый дымок. Дымок сладковатый, он щекочет ноздри, и Дорошу почему-то вдруг вспоминается, как дома в весенние вечера разводили в саду под яблонями самовар и подбрасывали в него свежие сосновые щепки.

Отец Филарет тянет уныло, врастяжку, как будто неохотно:

— Упокой, господи, рабов твоих и учини их в рай…

Тишина стоит настолько ощутимая, что Дорош поеживается.

«И здесь — рабы. Даже здесь!..» — думает он.

Терентин сзади шепчет ему на ухо по-французски:

— Que diable emporte ce terrible moment![27]

Но скорби в его голосе нет.

Дорош досадливо поводит плечом: не может помолчать хоть бы десять минут!

И снова он переводит взгляд на море, лежащее неподвижно, полное успокаивающей синевы.

…И вот одно за другим уходят в воду тела, обернутые в грубую серую парусину, уходят в последнюю матросскую обитель.

Не шелохнутся приспущенные флаги. Комендоры стоят у орудия, ожидая сигнала, чтобы дать прощальный салют.

А море — спокойное, беспредельное, усыпано мелкими серебристыми блестками; и они все время шевелятся, и легкое прозрачное марево дрожит над ними, и веселое облачко, проплывая в вышине, отражается в тихой синей воде.

Степа Голубь — маленький, худенький, с детски расширенными глазами — стоит в строю и плачет, не стыдясь слез и не скрывая их. Другие матросы молча мнут в руках бескозырки — лишь видно, как желваки перекатываются у них по скулам.

Они угрюмо, одним только взглядом прощаются с друзьями.

Какой-то матрос, а кто именно — Степа и не знает, кладет сзади тяжелую мозолистую рабочую руку на его худенькое плечо и тихо, раздельно говорит вполголоса:

— Слышь, Степа, плакать не надо. Не плакать нам нужно!..

3

Три ночи кряду Элен проплакала в своей маленькой, затянутой шелками и надушенной спаленке, а потом забылась в шумных предсвадебных хлопотах. По ее весело-озабоченному виду можно было подумать, что, она вычеркнула из сердца всякое воспоминание о далеком флотском лейтенанте.

С утра до вечера сковали теперь по лестницам бойкие говоруньи портнихи; в комнатах верхнего этажа, куда Элен больше не впускали, грохотали чем-то тяжелым мастера-мебельщики; из поездок по магазинам Элен возвращалась к вечеру утомленная до изнеможения.

Оба купца — и ее отец и отец Анатоля Теушева — не поскупились, и свадьба оказалась обставленной с такой роскошью, которая была неслыханна даже для привычной ко всему столицы.

В соборе пел хор, приглашенный из Мариинского театра; по дороге от собора к дому на всем пути вдоль Невского шпалерами теснился народ, и городовые отдавали честь молодоженам, и дети — их было несколько сот вдоль всего проспекта — бросали охапки душистых цветов под звонкие копыта коней.

Был вечер середины мая, а теплынь стояла совершенно августовская, и окна были распахнуты настежь в цветущий сад, и откуда-то из глубины сада, иллюминированного сотнями разноцветных фонариков, лились звуки невидимого в полутьме оркестра.

Приглашенных набралось много, чуть ли не весь «деловой» Санкт-Петербург: сверкали ордена, безупречной белизной сияли накрахмаленные манишки, шуршали шелка дамских нарядов. Вышколенные лакеи едва успевали подавать на столы бесчисленные блюда и разливать вина.

вернуться

27

Черт бы побрал это ужасное время! (франц.)