Призывная повестка, которую принесли ее сыну, всполошила и испугала мать. Нет, она, конечно, знала, что в определенном возрасте молодых людей берут на военную службу; и, когда, бывало, печатая шаг, по улице шла колонна солдат или по телевизору передавали воинскую самодеятельность, — а уж солдаты ли не мастера плясать! — она даже думала: должно быть, хорошо воспитывают юношей в этой армии. И все же о том, что и ее Эдика могут остричь наголо, переодеть и поставить вот в такую же шеренгу, она как-то не думала: ей все казалось, что он слабенький, болезненный, что все эти красивые строгости для кого угодно, только не для него.
С повесткой в руках, задыхающаяся от волнения, она побежала к знакомому старичку врачу: это он когда-то лечил Эдика и прописывал сладкие «капли датского короля», если мальчик начинал чуть покашливать. Но на этот раз старичок решительно отказывался понять ее материнские страхи.
— Ну что ж, мадам, — глядя на нее умными спокойными глазами, возразил он. — Эдуард ваш — юноша вполне здоровый, крепкий. И я не вижу причин, почему ему не служить в армии. — Он помедлил, потом усмехнулся: — Одно плохо: слишком он робкий. Вы его так и не научили… драться.
Мать глядела на старичка ошалело.
То, что матрос Климачков укачивается, выяснилось уже при первом выходе корабля в море: «Баклан» ходил тогда на так называемую «мерную милю». Заметив, как побледнел Климачков, едва корабль начало покачивать, и как он то и дело приваливается к переборке, с жадностью хватая ртом воздух, Малахов сочувственно протянул:
— Э-э, брат. Вот оно, оказывается, что… Ну-ка, бегом на полубак!
Палубный настил как-то странно всползал кверху, и, когда это начиналось, горло перехватывало.
— Оставьте, — борясь с подкатывающей тошнотой, глухо сказал Климачков. — Я же никого не трогаю…
Малахов добродушно улыбнулся и, как при всяком служебном разговоре, перешел на «вы»:
— Вы что ж это сердиться вздумали? На командира, даже если это врио, все равно не сердятся… А на полубак, Эдуард, я тебя не в насмешку посылаю: ведь это болезнь — то, что вот сейчас с тобой происходит.
Климачков покосился: нашел время шутить!
— Зачем? — снова улыбнулся тот. — Я вовсе не шучу. Морская болезнь — она же во всех медицинских учебниках описана. Головная боль, холодный пот, редкий пульс… У тебя тоже, наверное, редкий пульс? Ну вот, видишь. И стесняться тут нечего: не ты первый, не ты последний. Вернешься — я тебе расскажу, как меня попервости укладывало!.. Море — оно, брат, редко кого с первого раза признает. — Он вдруг переменил тон и строго сказал: — Матрос Климачков, приказываю: немедленно отправиться на полубак. И пробыть там ровно пятнадцать минут, у вас есть часы? Повторите приказание.
— …Полубак… пятнадцать минут…
Климачков, с трудом переставляя ноги, сделавшиеся неожиданно тяжелыми, отошел от машины. Он снова привалился к переборке, закрыл глаза и почувствовал, как все под ним стало ускользать куда-то вниз, в пропасть, все быстрее, быстрее; и теперь уже не было ни корабля, ни моря — ничего; было одно лишь это непрерывное, странное, безостановочное скольжение…
— …Матрос Климачков, выполняйте приказание!
Ох, уж этот Малахов, дорвался до власти… Мысли у Климачкова как его ноги: тяжелые, неповинующиеся. Но приказ есть приказ. Он делает шажок, другой. А впереди еще трап, шестнадцать страшных ступенек! А этот всевидящий Малахов еще и кричит вслед, перекрывая голосом грохот машины:
— Помните корабельное правило: по трапу — только бегом!..
С трудом выбравшись наверх, Климачков увидел, что ему до полубака не добраться: волны стояли вровень с бортами, ветер сдувал с них на палубу ноздреватую шипящую пену. Море грохотало. И Климачков с внезапной острой тоской подумал, что ведь оно может быть другим — спокойным, недвижным, когда тонет, скрываясь в дымке, неохватная лазоревая даль; а в голову лезла, совершенно некстати, все одна и та же завистливая мысль: «Хорошо, наверное, тем, кто служит на Черном море…»
Он тут же усмехнулся: вот уж действительно!..
Ни на какой полубак он не пойдет, пусть Малахов хоть из пушки стреляет, — а вот сядет на этот кнехт, вцепится в него руками — и там хоть гром греми!..
Гром не гремел — гремели волны, и это было страшнее безобидного грома. «А ведь где-нибудь в полях сейчас тишина, пшеница по пояс, медвяный запах нескошенных лугов, ромашки у дороги, одинокое белое облачко над полем…» Климачков думал об этом, а сам чувствовал, как с каждой минутой ему действительно делается легче.