— …Что же касается конкретно этого… прожекта, — Федор Федорович сделал брезгливую паузу, — то для перечисленных тут работ недостаточно одной только мускульной энергии и энтузиазма. Ну, например, понадобятся газосварщики.
— Они у меня есть.
— …Клепальщики, такелажники.
— Они у меня будут.
Все так же не глядя на капитана третьего ранга, подавшись в сторону молчаливо слушавшего их адмирала, Федор Федорович улыбнулся и пожал плечами: ну вот, мол, посудите сами, каково мне командовать таким несерьезным народом!
— Добро, — инженер-контр-адмирал положил ладонь на холодное стекло стола. — Вас, Федор Федорович, благодарю за консультацию. — Тыря мгновенно поднялся и вытянул руки по швам. — А о вашем рапорте, Дмитрий Алексеевич, — Листопадов тоже поднялся, — я доложу Военному совету… У меня все. Можете идти.
Перебирая сейчас в памяти подробности этого разговора, Листопадов думает: а все-таки неплохо было бы распространить этот метод на все корабли флота. Конечно, в разумных пределах. И он знает: если проект его не будет утвержден, он добьется приема у командующего, у члена Военного совета. И убедит, докажет!..
Но с «Бакланом», даже если будет дано разрешение, придется повозиться. Остапенко рассказывал: он, пока стояли у стенки, успел потолковать в парткоме судоремонтного завода: ремонтники с удовольствием возьмут шефство, хотя и посмеялись: «Отбиваете у нас кусок хлеба!»
Черт возьми, хорошо жить, если впереди какое-то интересное дело. А ты говоришь — д о с л у ж и в а ю щ и й…
Так он беседует сам с собой, прислушиваясь почти автоматически к голосам шторма. Неплохо было бы разок прихватить в море Федора Федоровича Тырю, чтобы он попробовал хоть такой, восьмибалльный…
И все-таки человек сильнее всего. Сильнее ураганного гетра, сильнее этих взбесившихся волн, сильнее любых, самых тяжелых, неожиданностей.
Матрос Эдуард Климачков, широко и плотно поставив ноги, возится у машины. Ее серый, недавно крашенный корпус весь в тускло мерцающих капельках осевшего пара. Пар давно выветрился, и дышать стало легче. А самое главное — нет этого давящего, подкатывающего к горлу откуда-то снизу слепого чувства тяжести. Нет противного оцепенения, которое делает человека беспомощным и жалким. Правильно в учебном отряде предупреждали — уже после первого настоящего шторма морская болезнь у большинства людей проходит бесследно; надо только поменьше думать об этом да почаще жевать что-нибудь соленое — огурец, кусок селедки. Но он тогда еще не имел представления об этой болезни, и советы «военморов», как именовали себя старослужащие, воспринимал как-то безучастно, уверенный, что его это никогда не коснется.
Рассказывать так рассказывать. Есть у Климачкова, кроме боязни шторма, еще одна человеческая слабость: он пишет стихи. Он сам не знает, как это происходит: что бы он ни делал, где бы ни шел — повсюду его преследует ощущение ритма того, что он делает. А ритм приводит слова. И когда они становятся рядом, слово к слову, совершается чудо рождения строки. Это радостное и мучительное чудо, и это началось, когда Климачков был еще в девятом классе.
Он скрывал свои стихи от всех, — разве только фарфоровой Танечке, соседке по парте, он иногда торопливо читал после уроков:
— Ой, как хорошо! — шепотом восклицала Танечка, прижимая к груди маленькие свои кулачки; а он вдруг начинал хмуриться: он знал, что это плохо.
Он писал о ночи, метавшейся в весенней лихорадке, о звездах, что «как сыпь на коже голубой»; он полагал, что яркая необычность слов — это и есть поэзия. А перед рассветом, уже истерзанный сомнениями и поисками, снимал с полки Пушкина и открывал первое попавшееся:
Это было просто до слез, и Эдуарду начинали казаться жалкими и ничтожно бездарными все его собственные «лихорадочные ночи» и «трепетные ресницы», вся эта пестрота и нагромождения образов.
В первый день службы на «Баклане» он дал себе слово не написать ни одной пары рифмованных строк о море, но, конечно, не удержался, и лейтенант Белоконь, случайно узнавший об этом, сам отвел его в редакцию. («У меня там есть один знакомый, тоже любитель футбола. Он, по-моему, кое-что понимает в стихах»).
Они поднимались на третий этаж по лестнице, пропитанной запахами газетной краски, и Климачков замирал от ужаса: если б не лейтенант, он и шагу сюда не шагнул бы. А Белоконь привел его к своему знакомому подполковнику с веселыми серыми глазами.