Выбрать главу

Внезапно он почувствовал, как кто-то положил ему руку на плечо. Он поднял взгляд: Копотей.

— А ну-ка подвинься, молчальник, — будто не замечая настроения Акима, весело сказал Копотей. — Да подвинься, тебе говорят! Ишь, нахохлился…

Усевшись возле Кривоносова, он ловко свернул цигарку, прикурил у Акима и только после этого, будто между прочим, бросил вполголоса:

— Ну? Письма не получил? А ты думаешь — один ты не дождался?

Левой рукой он обнял Кривоносова за широкие плечи и легонько, ласково притянул к себе:

— Столько дел впереди, а ты голову повесил! Негоже, друг! Я тебе говорил: никогда она тебя не разлюбит, не такая она девушка, понял? А письма… Будут еще письма!

— Хороший ты мужик, Евдоким, — задумчиво сказал Кривоносов.

— Чего уж там! — рассмеялся Копотей. — Самый лучший в мире.

…В отличие от своего подчиненного — комендора Кривоносова — ротный командир Дорош получил с этой почтой письмо — первое за все время плавания эскадры. Но лучше бы оно не приходило, это, даже за несколько месяцев не утратившее тонкого запаха французских духов, письмо в узком плотном конверте.

Оно было написано на листке голубой бумаги небрежным, торопливым почерком, без запятых: Элен никогда не любила писать и ни о стройности слога, ни о возможности хотя бы с трудом разобрать написанное не заботилась.

Но Дорош все-таки разобрал каждое слово. Элен сообщала о последних петербургских новостях, о том, какой великолепный бал бы устроен вскоре после отъезда Дороша у князя Гагарина и как она, Элен, до изнеможения танцевала на этом балу с итальянским посланником, а все перешептывались: до этого вечера посланник был известен как женоненавистник.

Дорош читал письмо Элен и словно видел перед собой эту избалованную красавицу с обнаженными плечами, холодно и снисходительно улыбающуюся ему, совсем так же, как улыбалась она при их последней встрече.

«Да, между прочим, Алексис, — писала она. — Помните ли Вы Анатолия Викторовича, сына фабриканта Теушева? Вы еще с ним, кажется, знакомились не то в Летнем саду, не то в Морском собрании. Так вот — он предложил мне на днях руку, и я, наверное, соглашусь. Будем откровенны: а что мне остается делать? Ne me tourmentez pas[6] упреками и не сердитесь на меня, милый, за это решение. Эта противная война неизвестно когда закончится, а мне — в конце концов все мы немножко эгоисты, не правда ли? — мне как-никак уже двадцать пять. Скоро я стану совсем старухой.

Soyez bon enfant que vous avez été[7], поймите меня правильно и не осудите…»

Он не дочитал письма. Он скомкал этот душистый листок и в ожесточении швырнул его в угол каюты.

— Вот и все… И все! — повторял он, вышагивая из угла в угол и не замечая, что говорит вслух. — А ты надеялся, верил, жил своей смешной верой!..

В этот день аккуратный и пунктуально точный Дорош в первый раз за всю службу не вышел в положенный час на вахту. Напрасно Зиндеев пытался растолкать его: ротный командир бранился площадной боцманской бранью, скрежетал зубами и бормотал что-то непонятное, то и дело повторяя имя какой-то женщины. Больше всего Зиндеев был изумлен тем, что вином от их благородия вроде бы и не пахло. Да и откуда ему было взяться — вину, если Зиндееву доподлинно известно, что начатая накануне бутылка рома не убавлена ни на одну рюмку.

А между тем лейтенант был похож на пьяного. Один раз он даже открыл глаза и посмотрел на Зиндеева, но посмотрел так странно, будто не узнавая его, что матросу стало не по себе. Потом Дорош снова отвернулся к стене и молча скрежетнул зубами.

Зиндеев достоял, послушал, сокрушенно вздохнул и на цыпочках вышел из каюты.

Дороша разбудил мичман Терентин.

— Алеша! — взывал он. — Ну, проснись же ты, Алешка!

Дорош вскочил, протер глаза.

— Уф, наконец-то растолкал! — смеялся Терентин. — Хорош! Нет, ты погляди на себя в зеркало: всклокоченный, под глазами черные круги… Не будь мы в море-океане, я бы подумал, что ты… недурно провел эту ночь.

Дорош потянулся к часам:

— Что, пора на вахту?

Терентин снова расхохотался:

— Вахту я за тебя отстоял. Евгению Романовичу доложили, что ты болен, — что-то вроде легкого солнечного удара. Не забудь, кстати, угостить ромом милейшего Бравина: из любви к тебе сей эскулап готов перед распятием поклясться, что у тебя шизофрения, эпилепсия — все, что твоей душе угодно. — Мичман принялся рассказывать: — Я давеча к тебе кинулся — твой Зиндеев на порог не пускает. «К их благородию нельзя, говорит. Они… бабу какую-то ругают». Какую же это… бабу, а, Алеша?

вернуться

6

Не мучайте меня (франц.).

вернуться

7

Будьте таким же добрым, каким вы бывали прежде (франц.).