Сортировочная находилась в темной и тесной подвальной комнате, подслеповато глядевшей на мир тремя зарешеченными окнами у самого потолка. Вдоль комнаты тянулись длинные, широкие, грубо сколоченные столы; за ними-то и работали десять сортировщиц. Воздух в подвале, застоявшийся, неподвижный и словно сгущенный, был всегда пропитан едкой табачной пылью, не успевавшей ни осесть, ни улетучиться за ночь. Пыль эта ложилась коричневым слоем на кожу, на волосы, разъедала глаза, отчего они постоянно слезились, перехватывала дыхание; и Катя вскоре же поняла то, что ее так удивило в первый день: отчего почти все работницы имеют нездоровый, землистый цвет лица и тяжело, с натугой кашляют.
— А что, девушки, — спросила Катя в тот первый день, — разве нельзя тут как-нибудь проветривать?
Никто на ее вопрос не отозвался, лишь одна из сортировщиц молча показала взглядом под потолок: высоко, не достать до окон. Катя пожала плечами, но расспрашивать больше не стала ни о чем.
— Да ты не сердись, — произнесла через минуту все та же девушка. — Все дело просто в том, что не ты первая задаешь этот вопрос. Все мы, когда приходили сюда, тоже спрашивали и возмущались… — И пояснила с каким-то поразившим Катю равнодушием: — Сама подумай, кто станет об этом беспокоиться? Кому мы нужны?
— Да как же так? — воскликнула Катя. — А мы что — не люди?
— Люди, ясное дело, — согласилась девушка. — Пока чахотку не получили — люди…
И снова угрюмо замолчала, быстро-быстро перебирая табачные листья. Но Катя видела, что разговор этот взволновал всех: должно быть, каждая из сортировщиц вспомнила свой первый день на фабрике.
О том, что надо потребовать от хозяев, чтобы они соорудили вентиляцию, Катя заговаривала с сортировщицами еще не раз, но они при этом мрачнели и умолкали или бросали неохотно:
— Думаешь, не требовали?..
Одна только веселая, неистощимая на выдумки блондинка-хохотушка Наташа Фокина, с которой Катя подружилась как-то особенно быстро, поддерживала ее:
— Видать, плохо требовали! — И восклицала: — Погибнем мы тут, девушки, все до одной погибнем! Это ж добровольная каторга, а не работа. Я уже ни есть, ни пить не могу: во всем чудится запах этого проклятого табака…
— А кто тебя держит? Уходи, коли не нравится, — раздраженно отзывалась одна из сортировщиц, высокая, с крупными мужскими чертами лица: она почему-то давно невзлюбила Наташу и не скрывала этого. — Подумаешь, барыня! Два года каких-нибудь работает — и уже ее запахи преследуют!.. А как же я: не два, а десять!.. Уходи, уговаривать никто не станет.
— И уйду! — запальчиво восклицала Наташа, упрямо встряхивая головой. — Думаешь, не уйду?..
— Как же, уйдешь, — насмешливо возражала та. — Каторга — она и есть каторга: не уйдешь, не сбежишь, пока начальство само не выставит. Или, может, в самом деле, на женишка рассчитываешь?
Наташа мечтала выйти замуж за какого-нибудь богача, который увидит ее, полюбит с первого взгляда и немедленно заберет отсюда. Но шли годы, богач не появлялся, и неугомонная смешливая девушка, веселившая когда-то подруг своими безобидными проказами, понемногу чахла, мрачнела, все чаще гулко, подолгу откашливалась в кулак.
— Эх, Катя-Катерина, — жаловалась она. — Несчастная наша доля… В содержанки податься к кому-нибудь, что ли? — И тут же пугалась: — Нет, нет! Только не это!
Катя присматривалась к этой девушке. Было в Наташе что-то такое, что заставляло думать о ней с уважением: как ни трудно ей, а она никогда не собьется с дороги и чувств своих не разменяет. Где-то на фронте был у нее, говорят, солдат-жених, но даже Кате она рассказывала о нем редко и неохотно.
…И все-таки Катя была счастлива: она имела работу. И по субботам, когда в сером конвертике она приносила домой свою грошовую получку, ей было приятно сидеть рядом с отцом и прикидывать, что они смогут купить, когда окончательно рассчитаются с лавочником, и что можно отложить на всякий случай.
Митрофан Степанович грустно покачивал головой, но радостного настроения дочери старался ничем не омрачать.
— А все же это лучше, чем на инженера батрачить, — успокоительно говаривал он.
Чем внимательнее приглядывалась Катя к девушкам-сортировщицам, работавшим с нею, тем больше убеждалась, что она была не права в своем первом суждении о них. Нет, они не были ни замкнутыми, ни угрюмыми, как показалось это Кате вначале. Просто жизнь — тяжелая работа, лишения, постоянное опасение очутиться за воротами фабрики — все это наложило на них свой отпечаток, сделало их немногословными и какими-то до времени увядшими, будто ни до чего на свете им нет уже дела.