Севр был переполнен болью, и самая эта боль повторяла ему, что Доминика, обнимая его, была искренна. Мопре — всего лишь жалкий пошлый мошенник. Мопре и Доминика вместе? Вот что совершенно немыслимо. И все–таки… Остается еще одна гипотеза. Доминика, вместо того, чтоб быть сообщницей Мопре, была его жертвой. Мопре напал на нее, увел куда–то, чтоб допросить. А теперь, узнав обо всем, предложит обмен: Доминика против миллионов. Вот почему он не показывается, по крайней мере пока. Он выжидает. Но чего? Чего выжидает?…
Севр еще раз взглянул в сторону поселка. Весь этот путь за спиной… А потом посмотрел на Резиденцию прямо перед собой, белую, как скала. И вернулся обратно. На мгновение остановился у входа. Он напрягся; он чувствовал, как голова ушла в плечи, будто в него целятся. Возможно, Мопре вооружен? Даже вероятно. Он перешагнул порог, прошел под флюгером, медленно поворачивающимся как связка курильных трубок, выставленных в мелких лавочках для любителей–коллекционеров. Итак?… Самое время. Севр отбросил молоток подальше, чтоб показать, что сдается, что заранее согласен на все условия противника. Поставил чемодан на землю, отошел от него на несколько шагов. Ну же!… Можете взять. Он отказывается от них. Подняв голову, он повел глазами вокруг, по мертвым стенам. Теперь он был похож на уличного певца, ожидающего милостыни в дворике–колодце. Он никогда не был ни таким отверженным, ни таким несчастным.
12
Никакого движения не последовало. Да знает ли Мопре, с кем имеет дело, если Доминика отказалась говорить? Если, случайно, Мопре не смог прочесть газеты или услышать новости, он все еще думает, что его противник
— Мерибель. Вот почему он так осторожен. Севр подошел поближе к бассейну, сложил руки рупором и заорал:
— Мо–пре!
Его голос отдавался от стен и короткое эхо повторило: пре… пре… Севр медленно обвел глазами ряды окон, ожидая, что сейчас одно из них отворится. Он попытался крикнуть громче и протяжнее: Мо–пре–е–е…
Он закашлялся. Глаза наполнились слезами, и стены стали двоиться. Он уже ничего не видел, вытер глаза, поднял голову. Над ним был прямоугольник синего неба, где теперь проплывали облака, почти прозрачные, слепящие. Контраст — опаловые стены в тени. Он еще отошел, чтоб лучше видеть, и изо всех сил закричал:
— Мо–пре!
Его должно быть слышно повсюду. Почему же он молчит?
— Мопре!… Я отдам вам деньги!
Кричать имя было достаточно легко. Фразу — труднее. Слова падали, как тяжелые камни. Севр подхватил чемодан и вышел из сада, бросив назад последний взгляд. Он занял пост под южной аркой, набрал в грудь побольше воздуха и крикнул:
— Мо–пре!
Под сводом родилось эхо и на этот раз крик прозвучал с резкой силой. Севр подождал. Ответного крика. Напрасно!… Вдоль стен скользили лишь еле уловимые шорохи поднимающегося ветра.
— Мопре!… Ответьте!…
Почему он молчит? Как глупо. Он же должен догадаться, что его тайна раскрыта. Может, услышит, если позвать из другой арки? И Севр, с внезапно потяжелевшим чемоданом в руке, перешел на другое, более подходящее, по его мнению, место, остановился.
— Мопре!… Мопре!…
Он уже хорошенько не понимал, в какой части Резиденции находиться. Все те же завораживающие стены, расположенные чуть по–иному. Без конца, окна, окна, одни за другими. Эти окна кружились у него в голове. Они составляли до бесконечности протянутые аккуратные ряды, в высоту, в длину, как чудовищный кроссворд.
— Мопре!… Мопре!…
Испуганный зов метался между решеток клетки. Было ясно: Мопре отвечать не хочет. Он изматывает противника. Севр при каждом вопле слабел, это правда. Но он не отступит. Может, он упадет, задохнувшись, на пределе жизни, но заставит Мопре объявиться, сознаться.
— Мопре!…
Голос было плохо слышно. Иногда он едва долетал до пределов сада; потом раздался в холле — в котором? — который был незаперт; он скользнул
на лестничную площадку, прокричал с этажа на этаж: Мопре!… Мопре!… прежде чем скрыться во тьме лестниц. Измученный Севр присел, прислонившись спиной к стене. В груди все горело. Он прерывисто дышал. Он вспомнил себя в своем рабочем кабинете, важного, исполненного величия, окруженного телефонами, магнитофонами, пишущими машинками. Он пощупал свою ужасную бороду, колющую пальцы. А ведь в этом чемодане хватит денег, чтоб купить все на свете!… Все на свете, кроме Доминики!… Он встал. Машинально подобрал чемодан, и вышел. Сколько раз он так входил, выходил? Сколько раз звал? Он поднял голову, как напуганное животное, и заорал:
— Доминика!
Не может быть, чтоб судьба дала ему ее лишь чтоб сразу отобрать обратно! И у абсурда есть предел. Волоча ногу, таща из последних сил свои миллионы, он медленно шел вперед, и время от времени, как в прежние времена стекольщик или лудильщик, кричал: Доминика!… Хриплый крик, робкое предложение услуг, которое уже никого не интересует. В конце концов, он уже сам себе шептал: Доминика!… Зов раздавался у него внутри. Губы едва шевелились, а его все–таки оглушало громовое эхо. Он говорил: Доминика, уже не губами, не горлом, а веками, костями; он сконцентрировался, как иллюзионист, приготовившийся вершить чудеса.
И чудо произошло. Он споткнулся о тело. Это Доминика лежала на плиточном полу комнаты, которую он не мог узнать. Это Доминика. Неподвижная. С распущенными волосами. Еще теплая, но не настоящей, не живой теплотой. Встав на колени, Севр взял ее за руку. Долгое путешествие окончилось. Он даже не слишком страдал. Умерла она, и, каким–то странным образом, он тоже… Он воображал, что сможет сменить кожу. Забавно!… Он гладил ее руку. У него было чувство, что он и здесь, и не здесь. Стол, картотека… Агентство. Как это далеко, агентство. Дверь в Бесконечность!… В голове у него стоял какой–то гул, шум поезда в туннеле… Он перелетел через огромные пространства. Может, чтоб догнать себя самого!… Он выпустил руку, сразу скользнувшую в мягкий мех шубки, как пугливый зверек. Потом нагнулся, коснулся губами лба. Лоб был холоден. Он не решился закрыть приоткрытые глаза, потому что никогда еще в своей жизни не закрывал мертвых глаз. Он не умел. Странно, но он успокоился. Надо сделать немедленно то, что он должен сделать. Потом он будет плакать, если у него останутся слезы. Настоящий Севр шагал теперь за спиной ненастоящего, как призрак. А ненастоящий Севр шагал к гаражу. Он впервые бросил чемодан. Миллионы! Забота живых! Для человека, удаляющегося, сгорбившись, прижав к груди сжатую в кулак ладонь, — все это стало несчастный ворох бумаги. Он шел, из последних сил; он даже не думал больше о Мопре, который, возможно, бежал. Машину! Подогнать машину, уложить в нее тело и доехать до жандармерии. Потом… Сначала, машину; если только Мопре уже не уехал на ней.
Нет. Она все еще была там, блестящая, живо светящаяся. Когда Севр открыл дверцу, то увидел свое отражение на ветровом стекле, как в кривом зеркале, с огромной обросшей физиономией и большими руками душителя. Бардачок был открыт. В тряпку явно был завернут пистолет. Без сомнения, тот, которым Мопре оглушил Мари–Лор и убил Доминику. Взглянув на сложную приборную доску, Севр поколебался. Он включил зажигание, дал газ. Машина тронулась с места сразу, наполнив подвал рычанием мотора. У Севра никогда не было такой новейшей модели. Две педали смущали его. Бесполезная левая нога дергалась. Он слишком быстро рванул Мустанг назад, резко затормозил. стоило ему коснуться акселератора, и машина уже проскочила подъем, торпедой рванула в сад. Он катастрофически вывернул руль; повернул у входа, чуть не задев стену. Ему ни за что не доехать до жандармерии. У сапога слишком большой каблук. Он не чувствовал педали. Он поднял ногу. Машина остановилась.
На свету буквы, обозначающие переключение скоростей, были ему видны лучше. Он включил первую, медленно доехал до агентства, и аккуратно поставил Мустанг у двери. Он старался ради Доминики. Опустил спинку правого переднего сиденья; почти вытянутое тело будет так в более пристойной позе. Быстро щелкнул двумя крючками капота, толкнул его назад, чтоб полностью открыть дверцы. Так он легко и бережно положит Доминику на сиденье. Затем вошел в кабинет. Он заметил второй чемодан, тот, что Доминика привезла из Сен–Назара, наверное, полный новой одежды. С одной стороны — деньги, с другой — костюм для побега… Из его глаз разом брызнули слезы. Теперь он один; и может, наконец, поплакать.