Она посмотрела на меня, потом на милого мальчика, игравшего на ковре, но не сказала ни слова. Затем последовал новый поток слез.
Конечно, надобно было бы считать особенным злополучием, если бы и этому невинному созданию судьба назначила также испытывать несчастия. Евгения имела тогда только двадцать три года. Терзания, одолевшие меня в это роковое утро, могут понять только те, которые подобно мне вели порочную жизнь, попрали на время все нравственные и религиозные чувства, увидели бедствия, каким подвергали они невинных и были внезапно обращены к сознанию своего преступления. Я сел и начал стонать. Не могу сказать, чтобы я плакал; я не мог плакать, но голова моя горела, и сердце было исполнено горести.
В это время Евгения, взявшись рукою за лоб, сидела в самой дивной позе. Если бы вернулась она вновь на сцену и должна была изображать трагедию чувств, — никогда ее поза и вид не могли бы быть трогательнее и восхитительнее. Мне казалось, что она молилась, и теперь я думаю то же. Слезы в молчании катились по ее лицу; я отирал их своими поцелуями и почти забыл Эмилию.
— Мне теперь лучше, — сказала бедная, горестная женщина. Не посещай меня более до своей свадьбы. Когда будет она? — спросила она дрожащим и прерывистым голосом.
Сердце мое раздиралось на части, когда я отвечал ей; я чувствовал, что этим как будто подписываю ее смертный приговор, и начавши нежно обнимать ее, старался рассеять ее мрачные мысли. Она несколько успокоилась, и я предложил ей тогда походить в соседнем парке, полагая, что свежий воздух оживит ее. Она пошла в свою комнату и возвратилась чрез несколько минут. Утренний туалет шел к ней более, нежели всякий другой, и потому увеличивал прелести ее природной красоты в тот роковой день; ее одежда состояла из белого платья, богато убранного и щегольски сделанного известною французской модисткой; шляпа была также белая, кисейная, убранная светло-голубыми лентами, и такого же цвета пояс обвивал гибкий стан. Маленький Евгений бежал впереди нас или шел то возле меня, то подле матери. Мы ходили несколько времени, разговаривая о будущем воспитании дитяти, о чем она всегда рассуждала с особенным удовольствием.
Утомленные прогулкой, мы сели под тенью буковых деревьев, близ зеленой горки, проглядывавшей сквозь гущу листьев, и устроенной богатым владельцем, для усиления приятного разнообразия того места. Евгений играл вокруг нас, рвал полевые цветы и прибегал ко мне спрашивать их названия. Он вдруг чего-то испугался и, оборотившись, вскричал:
— Ах, посмотри, папа, посмотри, мама, вон какой-то господин и дама верхом.
Я оборотился и увидел Сомервиля и Эмилию верхом на лошадях, в шести шагах от меня. И так тихо, так неподвижно сидели они, что я мог бы счесть Эмилию за восковую фигуру. Они не дышали, не шевелились; даже самые их лошади стояли как вкопанные и казались бронзовыми, или, может быть, плачевное положение, в котором я тогда находился, представляло мне их такими. Они подъехали к нам так же неожиданно, как неожиданно мы увидели их. Трава, по которой ступали кони, заглушала стук копыт. Может быть, даже лошади их фыркали, но мы либо не обращали на это внимания в жару разговора, или вовсе ничего не слышали.
Я вскочил на ноги, жестоко покраснел, заикнулся, и не мог ничего сказать. Может быть, это было к лучшему. Впрочем, я не имел и времени, потому что как видения показались они, и как видения исчезли. Зелень, из-за которой они так тихо подъехали к нам, опять скрыла их, прежде чем Евгения узнала о случившемся.
ГЛАВА XXVII
Прости; и если даже навсегда —
Я навсегда скажу прости,
Пусть непрощенный, и тогда
Против тебя идти
Не станет сердце никогда.
Я так поражен был этим роковым случаем, что без чувств упал на землю, и долго нежные старания и попечения Евгении не могли заставить меня придти в себя. Когда, наконец, я образумился, первым моим движением была низкая неблагодарность, жестокость и несправедливость. Я оттолкнул от себя Евгению и укорял ее, как причину моего несчастия. Она отвечала одними слезами. Не простившись с нею и ребенком, я оставил их, вовсе не заботясь о том, увижусь ли опять когда-нибудь с ними, побежал в трактир, где была моя лошадь, и поехал обратно в имение Сомервиль.
Сомервиль с дочерью только что вернулись. Эмилию должны были снять с лошади и отнести в ее комнату.
Клара и Тальбот расспрашивали меня о случившемся. Я не мог дать им никакого ответа, но только убедительно просил видеть Эмилию. Мне объявили, что мисс Сомервиль не соглашается видеть меня. В течение этого дня, который в отношении душевных страданий превосходил все когда-либо испытанное мною в жизни, я объяснился с отцом и Сомервилем. Наконец, ужасная необходимость заставила меня сделать то, что я должен бы был сделать прежде по доброй воле. Я был пойман в свои собственные сети. Продолжительны подкопы дьявола, — сказал я сам себе, — но они должны же, наконец, взорваться.
Последствием этого объяснения был отказ и возвращение всех подарков, сделанных Эмилии мною и отцом.
Однако Сомервиль и отец не слишком строго судили мой поступок, заслуживший, впрочем, полного порицания, и оба употребляли все средства для восстановления согласия. К этому присоединилось также милое посредничество Клары и Тальбота, но не с лучшим успехом. Девическая гордость неумолимой Эмилии была поражена видом прекрасной соперницы с милым малюткой. Мысль эта постоянно присутствовала в ее чистом, непорочном уме, и не было никакой возможности преклонить ее. Я был вероломен, ветрен, обманщик, и мне передавали, наконец, намерение мисс Сомервиль не выходить из комнаты, покуда ее отец не уверит ее, что я не нахожусь более в их доме.