И он все шел вверх по козьей тропке, ступая твердо, хотя и с трудом.
А бедняга Рид, славный малый, дурная голова, лежал где-то мертвый, с вытаращенными глазами, с раскрытым ртом.
Когда стемнело, Берку стало труднее идти. В темноте он не мог разглядеть козьей тропки. Он то и дело сбивался с нее и должен был ощупью искать ее снова, ползая на четвереньках. Даже и так ему приходилось волочить правую ногу. И когда он ползал, внутри у него становилось нехорошо. Он не знал этого, пока не стал на четвереньки в первый раз. Не знал, что от этого нехорошо. Когда приходится ползать на четвереньках, как-то все сдает внутри.
— Плохо дело, — сказал он себе. — Если я еще раз встану на четвереньки, я пропал.
Его стало клонить ко сну. Один раз он присел отдохнуть и вдруг спохватился, что заснул. Тогда он снова пошел вперед и шел до тех пор, пока не открылся перед ним склон, пересеченный неровными рядами лоз, белеющими в дымке рассвета.
И это был Сан-Ксентос.
Ковыляя, он пошел дальше, в поисках удобной тропы. И то находил, то сбивался опять, пока не дошел, шатаясь, точно пьяный. Дошел до самой деревни, почти обезумев, наполовину от усталости, наполовину от страха, что придется снова ползти. Это было ему страшнее всего, он ни за что не хотел больше ползти. Никогда в жизни, а теперь особенно.
Он вышел на тропу, которая огибала дом на сваях. В деревне еще никто не просыпался. Даже уксусный запах вина не стоял в воздухе. Лаяли собаки, но его беспокоило, что он не чувствует этого запаха, хотя он был уверен, что деревня та самая. Он остановился на негнущихся ногах и сказал:
— Как же это. Не пахнет. Совсем не пахнет. А ведь так и ударяло в нос.
И рухнул в грязь на улице Сан-Ксентоса.
3
Потом оказалось, что он едет на муле, лежа ничком поперек деревянного седла. Был уже день, и он смотрел, как Проплывают перед его глазами мелкие чешуйки сланца, круглые ямки, камешки, черная пыль; гладкие пласты, изрытые пласты, медленно, быстро, совсем останавливаясь, чередуются перед его глазами. Берк еще не вполне пришел в себя. В желудке чувствовалась тяжесть, и он догадался, что это от сыра, который ему дали в винодельческой деревушке. А больше никаких мыслей у него не было.
Мула вели два критянина. Они вышли в путь ранним утром и уже устали. Один был тот самый, седой критянин. Другой — хозяин мула. Мул был диктейской породы, лучшей на Крите. Они шли впереди, у самой морды мула, и разговаривали.
— Кто, по-твоему, называется австралийцем? — спрашивал хозяин мула.
— А по-твоему, кто? — откликался седой критянин.
— Тот, кто говорит на австралийском языке.
— И кто в Австралии на свет народился.
— А на каком языке говорят австралос?
— Не знаю. Мы не должны очень придираться.
— Кто это придирается? Мул чей — мой или не мой?
— А при чем тут австралийский язык?
— Ничего ты не понимаешь. — Хозяин мула был в большом волнении.
— Он все оценит. Не беспокойся, — сказал седой.
На это хозяин мула ничего не ответил, потому что они подошли к выемке в склоне Юктас, слишком большой, чтобы ее можно было назвать пещерой, и скорей походившей на гигантскую террасу. Кругом не было ни одной протоптанной тропинки, и мулу не легко было одолеть подъем. Обоим проводникам пришлось подталкивать его сзади, хоть это и был диктейский мул, и, наконец, они взобрались на край выемки и двинулись вглубь.
Глаза у Энгеса Берка были раскрыты, но сознание его бездействовало. Он чувствовал, что его стащили с мула и понесли, и слышал греческую речь над собой, и видел стену позади и одеяла. Но он только все старался ощутить уксусный запах винодельческой деревушки и мучился оттого, что не ощущал его.
Потом больше ничего не было. Ничего, пока он не очнулся с чувством, что ему необходимо избавиться от всего, что у него внутри. Без участия мысли он присел и нагнулся, и его вырвало, одной только слюной и желчью.
Было еще светло.
Но было и светло и в то же время темно. Когда он выпрямился, у него приятно отлегло от горла, и он увидел, что находится в яме, сверху затянутой брезентом. Ветер колебал брезент, и свет и тени перемещались.
И он увидел других, несколько человек. Все они тоже лежали.
Он видел, что находится в яме, стены которой, слоистые и осыпающиеся, поросли травой. И он почувствовал запах, втянул его носом. Но это пахло по-больничному, эфиром и спиртом.
Потом к нему подошла рослая женщина, гречанка, в длинном черном фартуке, неловко, грузно встала на колени и потянула с него одеяло. Тут только он почувствовал свое бедро. Его свело болью, потом отпустило. И он увидел повязку, испачканную кровью. Женщина начала снимать повязку, и Берк подскочил от боли.
— Легче, — сказал он ей.
Она продолжала делать свое дело, приподняв его ногу так, чтобы можно было пропустить повязку под ней. Повязка была грязная, и он догадался, что это его рубашка, и, лежа так, с поднятой ногой, он оглядывался по сторонам. На полу, тоже застланном брезентом, лежало еще шестеро или семеро. В одном углу были сложены два очага, защищенные двумя большими каменными плитами. Почти все остальные лежали у противоположной стены. Только двое не лежали, оба — черноволосые греки. У одного все лицо забинтовано, другой совсем без повязки. Больше ничего кругом не было, только два черных котелка на огне.
Женщина, наконец, размотала всю повязку, сняла тампон из чистой тряпочки и осторожно повернула Берка на левый бок.
— Который час? — спросил он женщину. Он сам не знал, зачем.
Женщина покачала головой, двое лежащих напротив оглянулись на него.
Заговорив, Берк почувствовал сухость в горле и во рту. Брезент у самой его головы был измаран давешней рвотой.
— Дайте мне пить, — сказал он женщине.
Она перевернула его на живот и крикнула кому-то. Берк попытался вспомнить, как по-гречески «вода», но никак не мог. Колено женщины тяжело давило ему на Поясницу.
Потом рядом очутился еще кто-то, с тампоном в руках, ощупал его бедро и перевернул его опять на левый бок.
Берку в это время вспомнилось, как он шел и смотрел на дом на сваях. А потом сразу вот это. Черт возьми, да это яма какая-то. Я, должно быть, угодил в плен и скоро окажусь в Stalag[1] IV, V или VI, римскими цифрами.
— Что это такое? — спросил он, не думая.
— Вы приходите в себя, — сказал ему кто-то по-английски.
— Да, — сказал Берк.
Он не видел, кто это, потому что женщина снова накладывала ему повязку, и он лежал спиной к говорившему.
— Что это за яма? — спросил он.
— Никто не знает, — ответили ему. — Скорей всего остатки Минойской бани. Французы утверждают, что здесь была гробница Зевса. Но я этому не очень верю.
Берк молчал, пока женщина не кончила перевязывать, потом он перевернулся на спину и сел слишком резким движением.
— Не давите на этот бок.
Теперь Берк увидел человека, который говорил по-английски. Он был еще молод, с окладистой черной бородой, в толстых очках в черной оправе.
— Вы что, врач? — спросил Берк.
— Да.
— Немец?
— Грек.
— Это не немецкая затея?
Врач покачал головой и сказал:
— Нет.
— А что это такое? Где мы, в деревне?
— Нет, — сказал врач.
— Черт подери, — сказал Берк, — что же это такое? И что вообще случилось?
— Вы упали без чувств у деревни Сан-Ксентос. — Он произносил на греческий лад: «Сан-Эксентос». — Слишком большая потеря крови. Там знали про это место, и вас привезли сюда на животном.