Снова и снова перечитывая письмо, он упорно стремился убедить себя – нет, у матери не заметно никаких психических отклонений.
…Так или иначе, получив летом прошлого года письмо отца, сообщавшего, что мать придется класть в лечебницу, Синтаро не поверил. Произошел, решил он, какой-то «инцидент», и потому его вызывают.
Дом в деревне Я., где жили родители, был окружен глинобитным забором, за ним высились толстенные, в несколько охватов, стволы раскидистых столетних сосен. Увидев их в сумерках, Синтаро ощутил разом и покой, и душевный трепет. Забор, правда, был наполовину разрушен, но это не умаляло величавости сосен. Высокая крыша, напоминавшая кровлю храма, – почти всю черепицу с нее сорвало ветром, и проплешины были заделаны мхом и травой, – казалось, вот-вот обрушится. Синтаро в сопровождении тетки и отца – они встретили его у ворот – вошел в полутемную комнату с земляным полом, где был кухонный очаг, и в ту же секунду откуда-то сбоку, из тьмы, раздался голос матери:
– Оо, Син-тян… вернулся к нам.
От неожиданности Синтаро остановился как вкопанный. Не то чтобы он не мог предположить, что облик матери мог измениться, но все же не думал, что увидит ее лицо таким увядшим. Правда, в своем воображении он представлял образ десятилетней давности, когда мать была совершенно здоровой. Лицо матери, которое он увидел, было точь-в-точь таким, как во время отъезда из Кугуинума… Мать улыбалась. Сидела в углу комнаты, прислонившись к стене, и улыбалась, обнажив два передних зуба, – она походила на застеснявшуюся девочку. И Синтаро вдруг вспомнил ее совсем другой – еще здоровой. С первого взгляда было ясно: она ненормальная. От одного сознания, что вот сейчас он должен подойти к ней, его начинал бить озноб. Он и сам не понимал, чего испугался.
Однако по мере того, как он привыкал к облику матери, лицо ее постепенно становилось для него прежним.
– Но, в общем, не так уж она плоха.
– Да, увидев тебя, она сразу же успокоилась.
Так на другой день переговаривались Синтаро с отцом, а мать тем временем шутила с теткой – они чему-то весело смеялись… Потом вдруг решили вчетвером прогуляться к могилам семьи Хамагути, находившимся на холме за деревней. В доме, заросшем густой зеленью, царил полумрак, его продувал свежий ветерок, но, стоило выйти на улицу, солнце оказалось таким ярким, что свет проникал даже сквозь прикрытые веки. Идя по тропинке между полями, они вдыхали упоительный запах созревающего риса. Мать отстала – ей тяжело было дышать, и Синтаро, остановившись, обернулся к ней. Она, прищурившись, улыбнулась ему:
– Странное дело, – сказала она тихо, будто шептала на ухо Синтаро. – С недавних пор отец стал назначать молодой девушке свидания у храма, и они куда-то уходят вместе.
Синтаро рассмеялся:
– С чего это ты взяла?
Отец в старых военных брюках, совсем уже потертых, и спортивных туфлях, ничего не ведая, спокойно шел рядом с теткой.
– С чего, говоришь? – У матери сверкнули глаза. – Да ведь это теперь происходит каждый вечер. Я пошла было за ним, а он «не мешай!» говорит и столкнул меня с тропинки прямо на рисовое поле. Разве же это не обидно? В Кугуинума по миру нас пустил, во все нос свой совал, а теперь вон что вытворяет.
Синтаро не стал ее разуверять. Солнце палило нещадно. Вокруг ни деревца. Когда они снова двинулись вперед, мать, кажется, немного успокоилась и как ни в чем не бывало шла рядом с ним. Но вскоре, запыхавшись, опять остановилась, и с ней случился новый приступ. Голос звучал все громче, глаза уставились в одну точку, жилки на висках бешено пульсировали, грудь высоко вздымалась от одышки.
– Хитрец, старая лиса! – далеко разносился ее громкий голос, поносивший отца.
– Может, не ходить дальше? Лучше, наверно, вернуться домой? – спросил Синтаро отца, стоявшего к ним спиной.
– Нет-нет, пойдем, к чему возвращаться… Она ведь каждую ночь такое устраивает, а бывает еще и похлеще. – И отец двинулся вперед.
На другой день Синтаро с отцом вдвоем отправились в лечебницу. Сразу же по приезде в Коти мать начала там лечиться. Врач, к которому они обратились с просьбой положить мать в лечебницу, прекрасно ее помнил и, изобразив на бледном лице улыбку, сказал, что ухаживать за ней дома действительно очень трудно. В его голосе Синтаро уловил едва скрываемое злорадство. По тону врача Синтаро понял, что он давно уже предлагал поместить мать к нему, но отец до сегодняшнего дня противился этому. Пока отец обсуждал с врачом формальности, Синтаро в сопровождении санитара обошел лечебницу. И врач, и санитар, казалось, изо всех сил старались быть любезными. Отец и Синтаро договорились на следующий день положить мать. Они уже уходили, но тут их остановил врач и, попросив стать у больничного корпуса, направил на них объектив фотоаппарата, наверно только что купленного. Над головой светило жаркое летнее солнце, они с нетерпением ждали, когда он наконец спустит затвор.
Домой они вернулись под вечер. Покинув лечебницу, Синтаро почему-то почувствовал невероятную усталость. Но когда, войдя во двор, увидел мать – она с отсутствующим видом стояла за спиной у тетушки, которая возле курятника готовила корм для кур, – усталость с него как рукой сняло – может быть, оттого, что он весь напрягся… Надув губы, мать, казалось, никого не видела вокруг и, не обратив никакого внимания на Синтаро, прошла мимо него, а потом, что-то бормоча себе под нос, стала как автомат ходить взад-вперед между домом и воротами. В ее облике Синтаро почудилось что-то от загнанного в клетку зверя.
Всю ту ночь мать спала спокойно. Возможно, потому, что за ужином ей сказали: завтра они все вместе вернутся в Токио. Ночью из комнаты, где спали отец и мать, сквозь фусума1 послышался звук удара, и Синтаро решил, что с матерью снова случился приступ, но вместе с сонным бормотанием отца он услышал ее голос: «Я иду в уборную» – и звук раздвигаемых фусума[11]… По мере того как шаги приближались по темному коридору к его комнате, Синтаро испытал леденящий душу страх. На белевших сёдзи [12] появились тени.
– Нет-нет, не сюда. Уборная там, в другой стороне, – произнес голос отца.
– Что ты говоришь? Неужели ошиблась, – ответил удивительно послушный голос матери, и шаги удалились в том направлении, где действительно была уборная; потом послышался скрип старой прочной двери.
На следующий день все прошло гладко. По дороге они замешкались лишь однажды, когда объясняли дорогу водителю.
Утром у матери выражение лица было совершенно безмятежным. По мере приближения к лечебнице и поведение ее, и разговор становились настолько разумными, что у Синтаро с отцом возникала даже мысль – не вернулся ли к ней рассудок? Устремленные вдаль глаза стали осмысленными, взгляд ясным, можно было легко понять, какими представляются ей люди, мимо которых они проезжали, что она о них думает… Пока водитель выключал радио и разворачивал машину, Синтаро все время был начеку, опасаясь, как бы остановка не вызвала у матери приступ, но в зеркальце лицо ее с закрытыми глазами выглядело абсолютно умиротворенным, каким не бывало уже много лет.
Когда они, свернув с улицы, на которой выстроились в ряд закусочные, поехали по горной дороге, в машине вдруг воцарилась мертвая тишина. Мать, до этого в прекрасном настроении забавно вторившая выступавшей по радио певице, теперь, плотно сжав губы, смотрела прямо перед собой на густую зелень деревьев, подступавших к самой дороге… Синтаро стал не на шутку беспокоиться: неужели к ней и в самом деле вернулся рассудок и она, прекрасно все понимая, сознательно решила отдать себя в руки судьбы? Не следовало советоваться с врачом. (Накануне Синтаро спросил его, как лучше всего доставить больную в лечебницу. Врач, вдруг развеселившись, уклонился от прямого ответа, сказав только: «Все прибегают к разным уловкам. Говорят же: «Ложь во спасение».) Вспоминая бледного врача, направившего на него объектив фотоаппарата, когда они с отцом уезжали из лечебницы, и его гладкую речь, Синтаро чувствовал, что сердце его терзает раскаяние.