Грубость, жёсткость, непокорность,
Плач, невзрачность, беспризорность,
А я взирал на грубые распятья
На стенах чёрного жестокого двора,
А чёрт смеялся громче-громче,
Не доведёт же это до добра, —
А смех казался ёмче-ёмче,
Звенел металлом, а вот и вдруг…
Набатом…
Набатом прозвенело небо!
И, взгляд стремглав наверх пуская,
Ловил я мысли чёрно-склепа.
Но дух цепляла тупая запятая,
Что предо мною чёрны-стены
С величьем стали куполов
И жадный звон колоколов
Казала всячески блаженны.
Однако шёпот всё манил
Во мрак пока что запертых дверей,
Здесь каждый умерший хранил
Тот плач, что был уж всех страшней.
И каждый умерший стоял толпою
Спиною предо мною, пред вратами,
Пред незабытою чертою,
Что угнетает нас грехами.
Грехами позабытой мысли,
Изречий злобных взглядов
И полчищ глупых тех развратов,
Что нас однажды и угрызли.
Угрызли совесть повсеместно,
И мне то кажется надменным,
Ведь всё же, видно, неуместно,
Быть здесь ясным, совершенным.
Но я бросаю мысли в пустоту,
Не зная, что ещё помыслить,
Души извечной скрывая черноту,
Я верю, не время здесь фальшивить,
Лишь…
И заскрежетали великие те двери,
Что ограждали умершим их путь,
И, будто бы играя на доверье,
Посмертье показало жуть…
Загромыхало величье статуй,
Блистая доспехов чёрной сталью,
И ужасающей защитной дланью
Громадин молчаливое то «Здравствуй»,
Мне казалось столь двуличным,
Что сих двоих мечи стальные
Являлись мне лишь символичным,
А глазницы шлемов столь пустыми,
Что в них лишь ужас тысяч мертвецов
Звучал знакомым всем проклятьем,
А взгляд их был уж столь суров,
Что скрыться сложно междурядьем…
И отмечал тот звон колоколов
Всякого, прошедшего те двери,
И страх, и ужас с двух фронтов
Тянули нас без всякой меры.
Рыцари, молчание храня,
Наш строй держали ровным,
Был покой их безусловным,
И так прошло, казалось, полдня.
Глядел я в залы чёрно-храма,
Где решались судьбы мёртвых,
А после в коридорах тёмных
Пропадали — Вот же драма!
Направо уходили так блаженно,
А влево… все в слезах,
И те шагали убиенно,
Навек скрываясь впотьмах…
***
Стрелою белой очерчен небосвод,
И ярок час, колоколов двенадцать бьений,
И добр столь был мореход,
Мне не сдержать объятий рвений.
И пуще зависти глаза горят зловеще,
Внушая горечь, кислый вкус,
И грустный сон казался веще,
Чем обездоленный Иисус.
Тот предок был необычайным,
Любил он нас, любил людей,
А в мире не было кого его святей,
А мир всё ж был бескрайним.
Но гнусен был шаман и чародей,
Он жалок был душой и сердцем,
Он проклинал уж всех детей,
Что мореход одарит жизни килогерцем.
И пуст забвений час в тумане
Холодных серых частых дней,
Что воют, лают, ноют в ране
Проклятых навек семей,
Чьим родным был добрейший,
Не истерзанный духовный вождь,
Под злобы не попавший дождь,
Человек уж был простейший…
И грозно рвёт туман на части,
Вырывая дух из плоти,
Будто бы не различая масти,
Звон колоколов, уж по погоде…
И звон уж прямо в душу бьёт,
Прорываясь к сердцу, воле,
Меня сейчас он всяко изберёт
Пропасть в единстве боли.
Обернулся я на взгляд пустых глазниц,
Что грозно гонят внутрь храма,
Но вспоминаются мне мама
И глухость тёмных тех гробниц,
Что испытают подневольно
Мертвецкие забытые слова,
Но всё ведь это бесконтрольно,
Когда душа осталась не жива…
И я, набравшись силы вольной,
Кивнув, похоже, самому себе,
Став душою гибели престольной,