— Красиво, правда? — прошептала мне на ухо Жаклин.
Это замечание, которого я ждал с таким нетерпением, не произвело на меня, однако, того впечатления, что я ожидал. По правде говоря, оно вообще не произвело на меня никакого впечатления. Сидя перед картиной, я совсем расслабился и отдыхал. Четыре ночи, проведенные в мечтах о реке, я почти не сомкнул глаз. И только тут внезапно понял, насколько утомился, моя усталость просто не поддавалась никакому описанию. Руки, лежавшие на коленях, казались свинцовыми. Сквозь дверь пробивался свет, он отражался от садового газона и потому был зеленоватым. Картина, туристы и я сам — все мы словно купались в зелени. И это как-то очень умиротворяло.
— Особенно ангел, да? — снова шепнула мне на ухо Жаклин.
Другие репродукции, что мне доводилось потом в жизни видеть или держать в руках, подумал я, давали о ней куда менее точное представление, чем та, из моих бретонских каникул. И женщину я тоже узнал. Что касается его, то я увидел его впервые, когда был таким маленьким, что теперь уже не мог бы сказать, нравится он мне или нет, а вот насчет ее я знал наверняка: она всегда была мне чуть-чуть несимпатична. Интересно, сказал он ей, что его у нее отнимут и убьют?
— Просто очень красиво, — снова проговорила Жаклин.
Помнится, тогда, во время каникул, я часто спрашивал себя: перед кем же это он так склонился?
— И она тоже, заметил? — добавила Жаклин. Внезапно мне пришла в голову мысль признаться ей, что этого парня, в смысле ангела, я знаю как облупленного. Что познакомился с ним совсем еще мальчишкой. Это была всего лишь пустяковая деталь моей биографии, факт, о каком я мог бы рассказать любому встречному, он не сообщил бы ей обо мне ровно ничего важного и ни к чему бы меня не обязал. Вот возьму и скажу, думал я, почему бы и нет. Не знаю, может, всему виной была моя усталость? Но я так и не смог ничего выговорить. В сущности, даже не столько я, сколько мои губы. Они вроде бы открывались, а потом вдруг как-то деревенели и закрывались, точно клапаны. И из них не вырывалось ни единого звука. Что-то со мной неладно, с легкой тревогой подумал я.
— Но все-таки особенно ангел, — во второй раз повторила Жаклин.
Я сделал еще одну попытку, опять тщетно, никак не мог решиться выдавить из себя, сказать ей такую простую вещь: что я давно знаю этого ангела, что он мне все равно что друг детства. Вот такие дела. И тут уж ничего не поделаешь. Просто такой уж, видно, я был человек и так уж умудрился устроить свою жизнь, что мне не только на всем свете некому было рассказать о таком пустяковом факте своей биографии, но даже и выдавить-то из себя такие слова оказалось прямо-таки совершенно невыполнимым подвигом. А ведь произнести это было так просто: когда я был маленьким, у меня два месяца висела над головой репродукция с ангелом с этой картины. Или, скажем: знаешь, у меня такое чувство, будто я встретил старого приятеля, ведь когда-то в Бретани он целых два месяца провисел у меня над постелью. Допустим, это могло бы вызвать какие-то затруднения у собаки или, скажем, у рыбы, но ведь я-то как-никак человек. Это было ненормально. Существовало великое множество всяких способов изложить этот нехитрый факт, но вот чтобы ей — я так и не нашел ни одного. Ему, к примеру, я мог бы сказать: помнишь?.. Но он все равно ничего не помнил, тут и спрашивать-то без толку, не разговаривать же с самим собой. Теперь солнце падало прямо на картину. Вся она будто занялась пламенем. А вообще-то какая разница, если никто так и не узнает, что мы уже когда-то с ним были знакомы?
И все-таки я был не согласен, или, вернее, у меня было такое чувство, будто настал момент кому-то об этом рассказать.
Просто это была такая штука, которую мне ужасно хотелось бы произнести вслух, ерунда, конечно, но вот приспичило вдруг, и все тут. Короче, я обнаружил, и это касалось только меня одного — ведь всякий обнаруживает насчет себя, что может, в том возрасте, в каком получится, и по тому случаю, по какому придется, — что нет никаких причин, чтобы мир и дальше пребывал в полном неведении насчет того, что с этим самым ангелом я познакомился еще мальчишкой в Бретани, и тем более мне нет никаких резонов и дальше умалчивать об этом факте. Я просто должен был непременно произнести это вслух. И слова трепетали во мне с непристойностью счастья. Это удивило меня до глубины души.
Я очень долго оставался на лавке, куда дольше, чем того заслуживала картина, больше получаса. Естественно, ангел все время был на месте. Я глядел на него машинально, не видя, целиком сосредоточенный на том облегчении, что принесло мне мое открытие. Оно, это облегчение, было так велико, что не поддавалось никакому описанию. Из меня выходила моя глупость. Неподвижный, я давал ей выйти наружу. Я так долго сдерживал нестерпимое желание помочиться — и вот наконец-то удалось отлить. А когда мужчина справляет малую нужду, он всегда очень сосредоточен, стараясь сделать это как можно лучше, и остается сосредоточенным вплоть до самой последней капли. Вот так и я. Выливал из себя глупость до самой последней капельки. Потом дело было сделано. И я совсем успокоился. Эта женщина подле меня мало-помалу вновь покрывалась своей собственной тайной. Я больше не желал ей ни малейшего зла. Короче, за эти полчаса я вырос и стал взрослым. И это были не просто какие-то там красивые слова. А повзрослев, снова принялся глядеть на ангела.
В профиль. Он по-прежнему был на картине. И все такой же безучастный ко всему. Он глядел на женщину. И женщина тоже так и оставалась нарисованной на прежнем месте и не смотрела ни на кого, кроме него. Когда прошло полчаса, Жаклин, как и раньше, вполголоса проговорила:
— Нам еще надо посмотреть все остальное. А музеи здесь закрываются рано.
Теперь-то я наконец уяснил, что говорила она мне все это только оттого, что ей было неизвестно о моем давнем знакомстве с этим ангелом, а не знала она этого единственно потому, что я так и не сказал ей об этом — и ни по какой другой причине. И все же я так ничего ей и не сказал и не сдвинулся со своей скамейки. Конечно, для этого мне потребовалось бы еще какое-то время. Ангел по-прежнему сиял, озаренный солнечным светом. Трудно было сказать, мужчина это или женщина, пожалуй, даже невозможно — он был понемножку и тем и другим, все зависело от желания. А на спине у него и вправду росли восхитительные, согревающие крылышки лжи. Мне хотелось разглядеть его получше, хорошо бы, к примеру, если бы он хоть чуть-чуть повернул голову и заглянул мне в лицо. По мере того как я смотрел и смотрел на него, все глубже и глубже погружаясь в эту картину, это уже не казалось мне совсем уж несбыточной мечтой. В какой-то момент даже померещилось, будто он дружески подмигнул мне. Ясное дело, это было всего лишь преломление света, идущего от газона, потому что больше это не повторилось. С тех пор как он здесь, запертый в этой картине, он ни разу еще не посмотрел ни на одного из туристов, поглощенных лишь тем, как бы поприлежней выполнить свою важную миссию. Испокон веков и на все времена его внимание было приковано только к одной этой женщине. Впрочем, не следовало полностью забывать и того факта, что второй половины его лица просто-напросто не существовало. И, даже поверни он голову, чтобы взглянуть на меня, лицо его оказалось бы тонким, как пленка, и к тому же одноглазым. Он был произведением искусства. Красивым или нет, на этот счет у меня не было своего мнения. Но прежде всего — произведением искусства. И в некоторых случаях не следовало заглядываться на них слишком подолгу. Интересно, за эти четыре сотни лет подмигнул он кому-нибудь хоть разок? Я не мог ни унести его с собой, ни сжечь, ни обнять, ни выколоть ему глаза, ни поцеловать, ни плюнуть в лицо, ни поговорить. Так зачем же мне еще на него глядеть? Надо подняться с этой лавки и продолжать жить дальше. Разве принесло мне хоть какой-то прок созерцание другого лица, тоже в профиль, правда, тот залихватски вел свой грузовичок, при этом щедро снабжая меня советами, как стать счастливым… Тот, о ком я грезил каждую ночь и кто теперь так же прочно приклеен в Пизе к своей каменной кладке, как этот к своей картине… Внезапно грудь мне, где-то в районе желудка, пронзила острая боль. Я узнал ее. Мне уже дважды в жизни приходилось плакать от этой боли, один раз в Париже, другой в Виши, из-за службы в Отделе актов гражданского состояния. Это все ангел-хранитель, подумал я про себя, этот шофер, этот предатель. Только плакать-то зачем? Боль все усиливалась: словно какой-то огонь обжигал мне горло и грудь, и я знал, что он выйдет наружу только со слезами. Но почему, все недоумевал я, зачем же непременно плакать? Я надеялся, что, найди я причину этого странного позыва, мне удастся сдержать его и превозмочь боль. Но вскоре огонь охватил целиком всю голову, и мне волей-неволей пришлось отказаться от всяких попыток справиться с собой. Я мог лишь сказать себе: ладно, если уж тебе так невмоготу, что же, тогда поплачь. А потом разберешься почему. Раз ты не даешь волю слезам, стало быть, нечестен с самим собой. Ты никогда не был честным с самим собой, надо начать не мешкая — стать честным, ты понял или нет?