— Но ведь это же ужасно… Это шпионаж! Каждый должен шпионом быть своего товарища!
— Ничего подобного. Бесконтрольность действий приводит к краху, — от этого мы и разбиты. Когда каждый будет знать, что его действия контролируются каждый момент и каждый его шаг известен, он будет осторожен с другими, не будет на ветер бросать слов и выбалтывать, потому что за этим не нравственная ответственность будет, а личная. И если ты чувствуешь себя слабым, сам уходи, не жди, чтобы тебя изгнали, потому что ты отвечаешь за каждое свое слово. А если ты преступление совершил — не скроешься никуда…
— Что же, вы убивать будете?..
— Выводить из строя. А как, — сами обстоятельства нам подскажут, может быть и убивать. Вот в такой партии не будет расхлябанности, и она будет компактна и, если ей придется действовать, она сумеет показать свою волю и закаленность!..
— Но ведь ты хочешь создать каких-то фанатиков.
— Да, фанатиков… Безгранично верующих в правоту своей идеи.
— Тогда ваша идея застынет, сделается благодаря фанатизму мертвой догмой…
— Нет, никогда! Кто хочет воплотить свою идею в жизнь, тот должен прислушиваться к ней и сейчас же приспосабливать идею к жизни. Временно уступать жизни, чтоб направлять ее в намеченное русло. В гранитные берега жизнь влить… Если человек может заковать реку в сталь и гранит, то мы тоже должны это сделать с жизнью. Дисциплина сверху донизу!
— Поезжай к дяде… Он тоже говорил о дисциплине труда… Но все-таки все, что ты говоришь — жуткое что-то… Ужасом веет от этого…
Встала, прервала его:
— Давай чай пить.
— Ну, что ж, давай чай пить…
В то время, когда Никодим говорил, мелькнувшая у Фенички мысль о его озлобленности исчезла сама и вошло новое, чего она раньше, до его ссылки, занятая исключительно собой, своими переживаниями и вечным метанием, еще не чувствовала в нем. Может быть, он и не был тогда таким, может быть, ссылка его закалила и одинокие дни размышления и углубленности в свои переживания родили в нем эту суровую идею дисциплины партии. Внутренне она не могла принять всего, что он говорил, ее радостному миропонятию это чуждо было, поэтому вся она сопротивлялась его словам, но рассудком она приняла и особенно ее поразила эластичность и приспособляемость к жизни не самой идеи, а способа ее воплощения.
V
Вечером, сидя вместе с Феней у топившейся печки, не зажигая огня, в полумраке, — ей было легко, ласково, хотелось без конца говорить о том, как хорошо жить, когда на душе ясно и не давит голова и руки не тоскуют без ласки, — спросил ее:
— Ты любишь меня?
Целый день об этом хотел спросить ее, потому что утром, когда не хотелось уходить от нее, говорил о себе, о своей любви, о том, что, может быть, она и тянула его в Петербург, только из самолюбия он не мог в этом сознаться даже самому себе и только когда это прошло, тут он сразу понял зачем его жизнь, во имя кого он будет работать и что, вероятно, и к дяде Кирюше поедет он, — может быть, действительно, с помощью его он начнет работать сам. Все время прерывал свои слова ласково и не сразу только заметил, не сразу почувствовал, что Феничка относится совершенно спокойно к этому, и его счастье не волнует ее.
Встал и странное промелькнуло чувство, — любит ли она его. Целый день собирался спросить и все время не удавалось, — утром, за чаем рассказывала, как летом ездила в автомобиле и сама правила, потом ее не было, — убегала в институт. Хотел попросить остаться ее, но она сама сказала, что должна идти, — не хотел нарушать ее дня. Во время обеда, в столовой, где они встретились, было много народу и неудобно было. И только когда села отдыхать у топившейся печки, спросил ее:
— Ты любишь меня?
И совершенно неожиданно вместо ответа сама ему задала вопрос:
— Зачем тебе знать это?!
— Как зачем!
— А не все ли равно тебе, люблю тебя или нет?!
— Конечно, не все равно!
— Ну, а если бы я сказала, что не люблю, что могло бы измениться в тебе после этого? Или ты меня из-за этого тоже, может быть, разлюбил бы?!
Даже растерялся — не знал, что ответить…
— Ведь не разлюбил бы, нет?..