Выбрать главу

— Рабочим быт, молотобойцем, — на заводе долбил молотом…

— То-то…

— Ты только не говори смотри про наш разговор… Понял?..

— Знамо, что не погладят за это. Спи уж…

Потом костромской «дядя» помолчал и, засыпая уже, спросил:

— Сам, что ли, дошел до этого, либо сказал тебе кто?..

— Сам… правду искал… Эх, кабы ты знал… Ну, да теперь ничего, опять человеком стал… Сам дошел до нее, до правды этой.

И когда Афоньке стало скучно воевать, пришло озлобление против посылавших воевать, пришло само и не сразу. Ходил по-прежнему в дозор и по-прежнему прислушивался, по-мужицки, к земле и к ночи, но уже не крался за врагом, чтобы убить, а старался встретить его лицом к лицу, чтобы захватить живым, но когда это не удавалось, так как ни он, ни немец не знал, что друг у друга на уме, и ощетинивался штыком, Афонька снова караулил и подкрадывался сзади, хватая за руки, и приводил в окоп, заставляя даже пленного самому нести винтовку свою.

И один раз — на австрийском фронте, где словаки н чехи подымали руки и кричали — братш, братш, — он привел пленного чеха, сумрачный, молчаливый, сдал ротному.

— Молодец, Калябин!

Афонька ничего не ответил, сверкнул только исподлобья глазами.

— Ты что же не отвечаешь?..

— Болен…

Ротный с минуту помолчал, что-то подумал и потом сказал:

— На три дня отпуск тебе даю, в тыл, полечись. К Георгию представляю тебя.

— Не нужно мне…

— Что не нужно?

— Ни отпуска вашего, ни Георгия…

— Ты что, с ума сошел или болен?!

— Никак нет!

— Ступай, полечись, — что у нас сегодня?..

Кто-то ответил:

— Среда, ваше благородие, пятнадцатое…

— Так вот в субботу ступай, один раз еще сходишь в дозор, одного еще приведешь и ступай, — хочешь домой отпущу, — поезжай домой.

Ничего не ответил Афонька.

В пятницу снова пошел в дозор, а перед утром, когда еле заметная полоса света подернула небо, смена встретила его, ползущего — из ноги сочилась кровь, и он, стиснув зубы, волочил ее по земле, оставляя тонкую струю крови.

X

Не знал, куда и зачем ведут, в полузабытьи и в бреду открывал глаза, обводя ими сперва вагон, потом небольшую светлую палату госпиталя, — бред был тяжелый, долгий. Издалека откуда-то долетало в сознание и превращалось в слова бреда: лицо женщины или девушки, неизвестно какой, незабываемой в памяти и исчезнувшей в представлении. Все время казалось ему, что на него со всех сторон ползут черви, будто они наполнили окоп — большие, жирные, толстые и лоснящиеся, точно они вымазаны салом или еще чем-то похожим на пот — едкий и тошнотный, от которого кружилась голова, и наступал сон или дремота. Черви эти ползли оттуда, из-за окопа, но не со стороны неприятеля, и нужно было давить их, он пробовал наступать на них грязным сырым сапогом, но они выскальзывали из-под ноги, и на них налипала какая-то слизистая грязь, тогда он с озверением набрасывался на них с винтовкой, колол штыком, из них брызгала жидкость, похожая по цвету на кровь, но вонючая и противная, такая же склизкая, как и черви, потом он бил их прикладом, разрывая на куски, но куски эти подползали один к другому, срастались, и уже образовывался один громадный, копошащийся в окопе бесконечными двигающимися коленами какой-то гад, он обвивал ему ногу, вздувался, давил, и руки, уставшие от непрерывной борьбы, роняли винтовку, он падал на дно окопа и старался выкарабкаться туда, откуда заползали черви, — потное лицо сочилось кровью от попавших на него брызг раздавленных червей, и он начинал кричать, призывая кого-то на помощь:

— Давите, давите червей!.. Передушить их! Гады они! Душите их, удушите червей!..

Когда чья-то белая косынка наклонялась над ним и поправляла ему затекшую голову, на минуту он встречал чьи-то спокойные ласковые глаза и сейчас же начинал говорить новое…

— Звезда идет, идет звезда вифлеемская… Тише вы, тише… Звезда идет.

И один раз, когда он бредил, и над ним снова склонилась косынка белая, и блеснули глаза, он вздрогнул, на один момент, взглянул и в сознании ясно пронеслось — Феничка, и он вскрикнул, снова закрыв глаза:

— Феничка!

Придя в сознание, он почувствовал тупую боль в ноге, хотел пошевельнуть ею и сейчас же вскрикнул и застонал. Подошла сестра и почти незнакомым голосом сказала ему:

— Вам нельзя двигаться! Лежите смирно.

Потом она начала поправлять лубок.

Афонька все время, пока она возилась с ногою, пристально вглядывался в ее профиль, и когда память вернула ему образ Гракиной, он чуть не вскрикнул, — но от волнения голос осекся, и он тихо спросил ее: