Выбрать главу

Вызвали сразу двух — Досифея и Памвлу, зачинщиков, — за обедом Аккиндин указал на них, — про остальных сказал, что невинны, по недомыслию своему были соблазнены злоречивыми устами подстрекателей клеветников игумена.

Памвла вошел, бухнулся в ноги Воздвиженскому, встал и снова, стукнувшись лбом об пол, поклонился Гервасию и загнусавил слезливо, сваливая всю вину на горбатого Досифея. Старик поклонился и упрямо молчал, взглядывая исподлобья то на игумена, то на ревизора. Гостиник Иона третьим пришел, когда еще Памвла продолжал рассказывать и, угрюмо опустив голову, молчал. Протоиерей смотрел на них сонными глазами и, чтобы окончить скорее всю процедуру, прогудел Гервасию:

— Именем владыки отец игумен епитимию наложит каждому.

Николка встал с кресла и, сверкнув глазами, обратился к Памвле и Досифею, говоря о милости и милосердии, а так как правда восторжествовала и клеветавшие и помимо того наказаны, то он епитимию накладывать не будет, а чтобы раскаяние их было истинным, никто бы им не мешал молитву творить, то он поселяет их в скиту — в тишине и вдали от общения с миром и запрещает им выходить за скитские ворота двенадцать месяцев. Потом — взглянул на Иону — докончил:

— И ты, отец гостиник, разделишь с ними в скиту молитву, а на твое место, временно, пока рясофор не примет — будет Мисаил, послушник.

И неожиданно — как всегда и везде — вбежал Васька, взлохмаченный, без скуфейки, плачущий. Скорее это не плач даже был, а глухой, придушенный вой, что-то похожее на скулящего пса или волка. Блаженный вбежал, взглянул на собравшихся и бросился на колени. Николка испугался, думал, что Васька опять начнет свои выкрики про Феничку, и, шагнув к нему вперед, не давая ему говорить, начал ласково спрашивать, одновременно объясняя Воздвиженскому жизнь и болезнь блаженного:

— Что тебе, Васенька, что?

Не говорил, а мычал сквозь слезы:

— Спаси, сохрани, помилуй…

— Ну что? — чего ты?

— Бьет меня, бьет… меня мучает бес, бес мучает, а он поленом меня, поленом…

— Досифей?..

— Ночью меня, ночью… Связанного…

Лицо Васьки дергалось, по щекам текли тяжелые капли, он их утирал кулаками и размазывал.

— Отпусти меня, отпусти, Николушка…

— Куда отпустить?

— К старцу моему отпусти, к Акакию… Старец любил меня, утешал… Отпусти, Николушка! Я ему поклонюсь, до земли поклонюсь, Николушка, — отпусти к нему.

— Ступай, Васенька!

Васька вскочил и, озираясь на Досифея, точно боясь, что горбатый старик его остановит и свяжет, выбежал из покоев игуменских и бежал до скита не оглядываясь.

С Воздвиженского, при виде слез блаженного, при виде измученного и больного, в эту минуту почти сумасшедшего — сошел обеденный хмель, глаза налились кровью, и он, почти озверев, закричал на Досифея, Иону и Памвлу, задыхаясь от волнения. И это даже не был крик, а скорее рычание зверя гневного:

— В скиту запереть! На всю жизнь! Из кельи чтоб никуда, никуда из кельи! Запереть их, запереть!

Кричать уже не хватило сил и воздуху — упал, задыхаясь, на кресло.

Паисий замахал руками монахам и зашептал сурово:

— Слышали, что ли?! В скит идите, идите в скит!

Горбун, не проронив ни звука, шаркая сапогами, вышел не поклонившись, а за ним — Иона с Памвлою, опустив головы.

У Воздвиженского стучали об стакан зубы, но и после воды он долго не мог еще прийти в себя от волнения и отдышаться.

III

На хутор Николка приходил затемно, — в скуфейке, в темном подряснике, пронизанный осенним ветром и мелким дождем, засекавшим лицо. Садился на скамью у стола, клал на него тяжелые руки, взглядывал на Аришу и не знал, что говорить, что делать — пугала его колыбель под белым пологом, плач ребенка и страшно было смотреть на нянчившую мать — Аришу. Озорной, уверенный в своей красоте — брал и не думал, что дальше, — знал, что никто не придет спрашивать с инока. Когда и Ариша еще была полна радостью и не плакал беспомощно кто-то в люльке, жил тем же чувством свободы — никто не узнает, никто не спросит и еще слаще — не нужно ждать, караулить, прятаться в чащу — спокойно бери, покоряя ласкою, — не думалось даже, что после будет. Даже в тот вечер, когда встретил ее в лесу и передал деньги — ему для него, для его жизни, — он, этот надоедливо плачущий сосунок, тоже еще был далек, и издали Николка гордился им перед самим собою, а когда понял, что у него, у монаха, у игумена Гервасия жизнь связана — испугался, и ребенок стал для него врагом. В первый момент почувствовал в нем врага неожиданно, — он прервал его радость и ласку с Аришею, закричал, когда сердце в нем падало от горячей близости, — крик ребенка прервал напряжение, Ариша рванулась, подбежала к плачущему, а у него сразу сердце качнулось досадою; знал, что не она виновата в прерванном и не плачущий, а досада перешла в озлобление. Вскочил, поспешно оделся и выбежал в лес, в темноту, и спотыкаясь вернулся в монастырь, в келью. Несколько дней потом не ходил на хутор, а когда тело начало душить жаждою — не выдержал, побежал к Арише.