Выбрать главу

Только вот кровь мышиную сокол пить ни за что не стал бы! Он и кровь птичью, кровь живую, кипучую, пил из перерезанного горла не часто. А тут эти поганые, воняющие затхлым чердачным хламом твари, со своей мертво-холодной кровью!

Сокол чуть дрогнул кончиками крыльев, но вниз на этот раз не пошел: решил переждать, попривыкнуть, всмотреться…

6

Рано утром бомжи-бурлачки, спавшие прямо у берега, в наполовину развалившемся вагончике, обнаружили: их хиловатый, стукнутый вчера в грудь товарищ умер. “Бурлачки” сперва заметушились, занервничали, старший сгонял за водой, выдавил из желтоватой обертки на ладонь и растер меж пальцами две таблетки аспирина… Однако, разглядев, что и лекарство и вода теперь ни к чему, “бурлачки” как-то подуспокоились, движенья их стали размеренными, разговор — скупым, взгляды — зловещими.

В то же примерно время проснулся в рулевой рубке и Колька Козел. Он хоть и не протрезвел еще — помнил вчерашнее ясно, отчетисто. Яхта была уже снята с мели и — отбуксованная метров на двадцать от берега — стояла на якоре. У борта яхты болталась на мелкой волне дюралька с мотором, в ней сидел и не отрываясь глядел на воду рослый, долгоусый, одетый в теплую с меховым воротником куртку и в танкистский шлем Леха-механик.

— Эй, танкист чмуев! — крикнул ему Колька без всякого умысла, просто так. Танкист оторвал глаза от воды, нехорошо осклабился.

— Перебрал ты, Козел, вчерась что ли?

— Я тебе не Козел, не Козел! Ишь привычку взял!… В Красное счас поедем! Заводись!

— Ладно, не Козел, так не Козел, — повел крепким круглым плечом танкист. — А токмо насчет Красного Семен ничего не говорил.

— Я, я тебе говорю! Сенька спит покамест! Смотаемся и вернемся!… За бабами… — подобрел вдруг Колька. — И тебе пиписка достанется!

— Сам езжай, — танкист снова стал глядеть на воду. — Меня в город только закинь и езжай, хочь к черту на рога… А яхта — в порядке. Заводитесь, катайтесь, путешествуйте. Я все с утра облазил…

Из Красного Колька, закинувший по дороге Леху-танкиста в город, вернулся мокрый, злой. Ни одна баба ехать с ним на яхту не захотела.

“Знают мой норов! Боятся!” — петушил себя Колька. Но где-то по окрайцу ума, много ниже слов произносимых, шмыгала мышонком опасливым мысль: “Не боятся, не боятся! Презирают! Брезгуют!”

В город за бабами Кольке ехать уже не захотелось, и он сошел вниз, в каюту, будить Сеньку.

Семен спал крепко. Рядом с ним, свернувшись калачом под своим особым одеялом, спала узкотелая беляночка. Сенька и во сне квело улыбался, дергал щечкой. Лыбилась застенчиво и беляночка.

— Ну, чего, чего лыбитесь! — заорал, выходя из себя Колька. — Небось, ничего и не сотворили вместе! Пупочки ведь даже друг об друга не потерли! Знаю вас, знаю!

Тут Колька вспомнил, как и сам он с одной бабой на этой же яхте занимался недавно “сексгимнастикой”. Баба оказалась каратисткой и в конце концов так стукнула Кольку пальчиком ноги в висок (божилась — нечаянно, божилась — хотела просто ножкой за ухом пощекотать), что он потом два часа головы поднять не мог…

Семен и от ора не проснулся, а вот беляночка — та с неудовольствием наморщила носик, отворотилась к стене.

— Хрен с вами! Спите! Я в город — и назад! — крикнул громче прежнего Козел, и на этот раз Сенька его услыхал, шевельнулся. Сказал “лады” и заснул опять.

7

Сокол сделал малый круг и неподвижно завис в небе, чуть в стороне от плота.

Пролетая только что над береговой полосой, над камышами кугой, он кроме плота видел еще двух монахов в лодке, видел сплывающий вниз по реке весенний сор, изломанные ящики, разбухшие и уже идущие ко дну тряпки. Видел он, как крутая волжская рябь нежно лижет мелкую щепу, видел две-три крупные доски, пупырчатый, неестественно легкий пенопласт, видел пластмассовые штамповки, отторгаемые водою с брезгой и дрожью, как нечто чужое, вредное; видел гнилую черно-зеленую колоду, с глубоко вогнанным в нее ржавым тесаком. Ухватывал он с раздраженьем и кое-какую другую мелочуху: корзину плетеную двухручную, плывущую вверх дном; женский надорванный с краю гигиенический пакет; широкую, многометровую, наполовину затонувшую, но всё еще вызывающе и распутно мерцавшую из глубины целлофановую пленку.