Сокол видел в волнах многое. Но то, что он видел — обычной утренней радости в себе не несло.
И тогда, устав от созерцанья речного сора, сокол полетел на восток, к середине реки. И в этом отрезке своего полета стал смотреть уже только на солнце. Потому что он, сокол, был в первую очередь солнечной птицей. И смотреть на катящее себя над Волгой в призрачном тумане облачков бледноватое северное светило ему было необходимо, было полезно и было усладительно. Сокол глядел на солнце, и солнце жило и билось в нем. Билось, невзирая на всю его птичью мелкость, убогость, а по временам и нечистоту. Билось, несмотря на заразу, носимую в клюве, билось, вопреки кишащим в кишках и желудке мелким и крупным червям, билось, потому что солнце и сокол сотворены друг для друга и существовать им порознь дольше чем одну ночь — нельзя!
8
Плыть в город Козел вовсе не собирался.
Теперь ему почему-то захотелось с бурлачками замириться — захотелось подкатиться к ним и, может, одного-двух из этих дурней голодных (не всех четверых, конечно) на лодчонке по Волге повозить. Пусть вспоминают потом! Знай наших! Но вот Сеньке об этом приступе козловой жалости сообщать было вовсе необязательно. Потому-то Колька и сбрехал ему про город.
Колька на моторке влетел прямо в берег и сразу же пошел искать бурлачков. Их, собственно, и искать было нечего. Было ясно: уходить далеко те не собирались, кантовались, наверное, в брошенном и наполовину сгнившем жилом вагончике, который прошлым летом притащили сюда заезжие молдаване, или мыкались чуть подале, в прибрежных камышах, зябли в пустующих пока охотничьих “засидках”…
Старший из бродяг пропустил Кольку в вагончик и лишь затем, уже в спину ему, сипло и с надрывом дешевым выхаркнул:
— Слышь, ты! Терентий-то, которого бил ты вчерась, — помер. Так-то! Отвечать тебе придется.
— Чего? Чего там помер! Где это помер?… Ну а ежели и помер — так вы же сами его и ухайдакали! Шляетесь тут … Барраны…
Колька ступил вперед, зазирнул в угол вагончика. Там, на ворохе тряпья, тихо-смирно лежал мертвый человек. Был он вовсе не похож на вчерашнего хилого бурлачка: был чист лицом, слегка огорбоносел, стал строг, и только по длинным ногам да по вспухшим багровым кистям рук можно было признать в нем вчерашнего дылду.
Сердце у Козла было маленькое и было кривое: оно тут же с места своего сковырнулось, мотнулось в сторону, в бок… Колька хотел было повернуться, ухватить старшего бурлачка за грудки, хотел крикнуть, что они сами и только сами в этой наглой и небрежной смерти виноваты, сами допустили — как говорил знакомый следователь — смертельный исход! Надо было укрываться теплей, или, может, за доктором сгонять в город. А ежели денег на докторов нет, так тогда и болеть, и подыхать надо скромнехонько, зря глаза не мозолить, занятых людей попусту не беспокоить, не раздражать!
Но ничего такого Козел сказать не успел, потому как получил хрусткий удар чем-то широким и плоским (вроде доской) по затылку и с копыт мигом свалился.
Били его долго, но били совсем не крепко. Колька лежал на боку и удобно закрывался руками-ногами. Вскочить он отнюдь не пробовал и даже временами про себя злорадно ухмылялся: силенок нет, а драться лезут! Сейчас устанут, он вывернется. Убежит, а потом они с Семеном вернутся…
Козел принадлежал к породе тех людей, которые сами ищут побоев, которым приятно быть битыми. Колька вспомнил вдруг, как он еще совсем недавно просил Сеньку дать ему, Козлу, в морду…
Еще один тяжкий удар доской по голове оборвал Колькины мысли о бомжах, о себе, о Сеньке.
Кольке и раньше случалось терять сознание. Просто так, ни отчего. Сказывал главврач районный Владимир Дмитриевич, что это у Кольки алкогольная эпилепсия начинается. Но Колька не верил, относя потери сознания на счет доброты своего сердца. Оно — как это было давно Колькой замечено — первое в таких случаях застенчиво и хроменько укатывалось из груди вон, а уж потом только зеленело в глазах, ватными становились локти, колени, тупым и матерчатым делался затылок, а резковатые мелкие черточки перед глазами сливались вдруг в одну черную огромную черту. Вот тогда только сознание Колькино вслед за сердцем и проваливалось в какую-то холодную, глубокую яму.