Наиболее уязвимым местом в нравственном мире Капитана, так же как многих других героев Орхана Кемаля, оказывается опять-таки любовь, вернее, ложноромантическое представление о ней. Снова и снова, от рассказа к рассказу, от книги к книге, в разных вариантах возвращаясь к этому мотиву, Орхан Кемаль, конечно, не следует фрейдистской моде, которой оказались подвержены литераторы, пытавшиеся, по словам К. Тахира, перетащить западные штампы на турецкую почву. Напротив, Орхан Кемаль исследует те специфически национальные черты маленького человека, которые сложились в результате исторического развития его страны.
Как известно, в Турции вплоть до двадцатых годов нашего века женщина считалась существом второго сорта, была зависимой и бесправной. Если сентиментальность лишь оборотная сторона цинизма, то ложноромантическая идеализация женщины — оборотная сторона ее реального унижения. Унижение женщины неизбежно оборачивается, таким образом, духовной ущербностью мужчины. И здесь Орхан Кемаль выступает как последовательный реалист.
Тема эксплуатации иллюзий, которая впервые с такой силой прозвучала в этой тюремной повести, впоследствии станет ведущей в книгах Орхана Кемаля.
В старой части Стамбула, едва сойдешь с проспекта, по которому потоком мчатся машины, сразу попадаешь в иной мир. Узкие улочки с нависающими над тротуарами вторыми этажами домов. Выщербленная мостовая, лавчонки. Центр каждого такого квартала — кофейня, где собираются вечером мужчины, и мечеть. Здесь все знают друг друга. Быт — как в маленьком провинциальном городке. Каждый квартал — свой замкнутый мир. В один из таких кварталов, Ункапаны, где обитают рабочие и мастеровые, в ветхий деревянный домик привел нас Орхан Кемаль.
Скрипучие ступени вели на второй этаж. Низкие потолки, расшатанные половицы. Маленькие, тщательно прибранные комнатушки. Посредине квартирки — железная печка, которую у нас почему-то называли «буржуйкой».
Здесь Орхан Кемаль прожил почти двадцать лет. Ни его квартира, ни его образ жизни ничем не отличались от жилищ и образа жизни его соседей и его героев — рабочих табачных фабрик, грузчиков, шоферов, мелких чиновников и торговцев.
Орхан Кемаль приехал в Стамбул, когда из печати уже вышло несколько его книг, получивших хвалебные отзывы в крупнейших журналах и газетах. Он полагал, что, как человека, известного в литературе, его встретят с почетом и в Стамбуле ему будет легче найти работу, прокормить семью. Но его никто не встречал, никто не предлагал ему работы — слава бывшего политзаключенного следовала за ним по пятам.
Не помогли и знакомства среди стамбульских литераторов. Без постоянного дохода, пенсии или оклада, без надежды на место этот человек намеревался писать, продавать написанное издателям и этим жить да еще кормить семью? И притом не опускаться до пошлости, до банальных литературных поделок, рассчитанных на самый вульгарный вкус?! Неслыханно, невероятно!
Но Орхан Кемаль совершил невероятное. Один-единственный из многочисленного поколения начинавших вместе с ним литераторов. Совершил трудом — по восемь-десять часов не поднимая головы, не отрываясь, не вставая из-за стола. Он начал с репортажей, статей, миниатюр. Печатал рассказы. Получал гроши, семья голодала.
«История семьдесят второй камеры долго жила в моем подсознании, — рассказывал писатель. — Воспоминания одолевали меня. Не раз я начинал работать, исписывал груды бумаги — ничего не выходило. И вот как-то ночью, когда деревянные стены сотрясались от порывов зимнего ветра с Босфора, а в комнатах было так холодно, что плюнь, и плевок замерзнет, я снова решил взяться за рукопись. Дети были еще совсем маленькие, мы с женой свалили на них все тряпье, которое нашли. Ни печки, ни мангала у нас не было. Только керосинка. Последние пол-литра керосина я залил в лампу, которая почему-то гудела больше, чем светила. Подышал на руки и принялся писать. Когда я кончил, на улице уже было светло, вода в стакане на столе замерзла. Но я был счастлив: повесть звучала для меня, как песня. Я разбудил детей, жену и вместо завтрака прочел им написанное. После обеда я отправился пешком за шесть километров на улицу Бабыали, где помещаются издательства, редакции газет и журналов. Вошел в первый попавшийся литературный журнал. Я был уверен, что повесть у меня вырвут из рук и дадут хоть небольшой аванс. Куплю мяса, хлеба и бутылочку вина, урвем хоть этот вечер у судьбы, думалось мне. Но за ответом мне велели зайти завтра. Делать нечего, пришлось ждать до завтра. На следующее утро я наточил в граненом стакане старое лезвие, побрился, как на праздник, и, отшагав шесть километров, снова явился в редакцию. Вместо редактора меня встретил привратник: „Ваша повесть непристойна. Возьмите рукопись!“ Удар был тяжел. Снег кончился, на улице светило солнце. Но что было мне до этого?.. Не крах надежды получить аванс, который мне был так нужен, а непонимание — вот что сразило меня… С рукописью в руках я поплелся в редакцию газеты „Дюнья“, уже не надеясь на успех. Но там повесть взяли. А на следующий день даже дали аванс — если я не ошибаюсь, сто лир…»