А сам он, нынешний брат Геворк, не похож ли он на старого ворона, что уж много лет живет на шпиле Кафедрального костела? Горожане утверждают, что ворону лет сто, не меньше. Когда возникают споры о времени закладки какого-нибудь костела или церкви, обычно говорят: «Спросите у ворона. Он знает».
Он, наверное, и вправду знает. Сколько пожаров, сколько свадеб, сколько смертей и рождений видел он, летая над улицами! Если бы он заговорил, это напугало бы многих…
Месяца полтора назад такой же лунной ночью Геворк отправился побродить по кладбищу. Вовсе не для того, чтобы испытать собственную смелость. Просвещенный человек, читающий на шести языках, конечно, не может верить в существование упырей и оборотней. Но на кладбище особая тишина. Она помогает заглянуть в такие закоулки собственной души, куда человеку бывает недосуг заглядывать.
Косые синие тени крестов. Сладкий дух бурьяна и кисловатый, едва уловимый запах крапивы. Светлая и мудрая грусть. Мирно соседствующие вечность и минутное — стрекотание кузнечиков и поскребывание беличьих когтей по коре деревьев. Жизни-то кузнечикам и белкам отпущено почти что ничего.
Геворк шел и думал тихую свою думу, как вдруг услыхал кашель и тяжелый шаг. По тропинке навстречу ему двигалось нечто — может быть, медведь, а может быть, очень крупный мужчина. Будто и не оборотень, но кто же тогда? Геворк хотел спрятаться у стены ближайшей капеллы, но нечто заметило его.
— Скажи-ка, добрый человек, — спросило нечто по-русски, — как выйти отсюда? Заплутал. Я приезжий.
Перед Геворком стоял человек в шляпе с пером, в бархатном камзоле, из-под которого выглядывали кружевные манжеты. Во всем этом чувствовалась рука хорошего портного. Цепкий взгляд Геворка отметил серебряную пряжку пояса и перстень — работу не заштатного ювелира. Перстень был золотой, но без камня. Как показалось Геворку, с монограммой. При свете луны трудно было разглядеть его получше.
— Как выйти отсюда? — спросил вдруг щеголь по-немецки. — Ищу исхода, то есть, правильнее сказать, выхода. Не так ли? Я не перепутал слова?
Щеголь слегка покачивался. Наверное, побывал в харчевне «У башни», запиравшейся поздно.
— Выход я вам покажу, — сказал Геворк. — Вы купец?
— Ну нет, — сказал обладатель бархатного камзола. — Чего не бывало, того не бывало. Разное в жизни случалось, а вот в купцы не вышел. А к лучшему это или к худшему — пойди разберись. Да и то правда: купец из меня никудышный…
Странный человек отер лоб рукавом, вынул откуда-то, но только не из кармана, пузатую маленькую бутыль. В таких бутылях продавали вино в харчевне. Может быть, он все время ее держал за спиной.
— Могу угостить, — сказал незнакомец.
Если это и было вино, то очень уж крепкое. Но Геворк не подал виду, что отвык от хмеля. Хотя уже через пять минут почувствовал, что волосы и зубы стали у него как бы чужими — он перестал их чувствовать. И говорить стало труднее.
— Кресты! — сказал человек. — И есть красивые. Вон тот, например. Смотри, как жирно мрамор под луной блестит!.. Куда бы присесть? Устал. Ты русский?
— Наполовину. А наполовину армянин.
— Ясно. Армения — это там, за горами, где Прометея пытались скормить птичкам.
— Не совсем. Те горы, где приковали Прометея, сюда поближе.
— Сюда поближе, а туда подальше.
— Куда туда?
— Ну, туда — это значит не сюда… Вот и кончилось вино. Жаль. Армяне ведь православные.
— Григорианцы. Почти православные. Католики их тоже называют схизматиками.
— Ну, по части кличек они умельцы… А ты чем занят?
— Гуляю.
— Это сейчас. Сам вижу, что гуляешь… Вообще — кто ты? Занимаешься чем?
— Преподаю музыку в монастырской школе.
— Вот и прекрасно, — сказал франт. — Музыку я люблю. Значит, нам будет о чем потолковать и чем заняться… В хмурый день веселую песню мне споешь, а я тебя в благодарность тоже чем-нибудь одарю.
Так познакомился Геворк с московитом Иваном, как тот сам себя назвал. И жизнь этого человека стала для Геворка интереснее всего того, что мог он наблюдать в этом прекрасном городе. Они часто ходили с ним к Высокому замку и часами смотрели на Львов. По склонам и между холмов раскинулись улицы и дворцы. Вели между собой нескончаемые споры православные церкви и костелы. Извилисто текли, опоясывая город, оборонные стены. И дымились костры у застав. Город был загадочен, как римские развалины. Эти дворцы и улицы жили самостоятельной жизнью, как бы отдельной от людей. Люди рождались в этих домах. Росли. Жили. Умирали. А дома оставались, поджидая новых гостей. Маленький Рим? Нет, вряд ли. Скорее, маленький Вавилон. Русские и поляки, евреи и немцы — каждый приносил сюда что-нибудь: свои радости, свое горе, свою судьбу. Каждый, приходя сюда, думал, что пришел навсегда.
Вот теперь здесь появился печатник Иван — странный человек, всегда одетый в дорогой костюм, хотя с деньгами у него не густо, а вот замыслы не просто смелые, а дерзновенные… Геворк уверен, что не одну лишь типографию мечтает открыть заезжий московит. Уж не о русской ли академии он мечтает?
Луна добралась до середины неба. Ветерок разгонял облака. Геворк шел мимо ажурной решетки армянской церкви. Давно пришли во Львов армяне и тоже, как многие, считали, что пришли навсегда. Построили они деревянную церковь, точно такую же, какая стояла когда-то в их разрушенной завоевателями столице Ани. А позднее итальянец Дорчи, фамилию и происхождение которого со временем забудут и начнут именовать его силезским немцем Дорингом, возвел на ее месте каменную. Но сохранил самое главное — идею той деревянной церквушки, ее облик. И теперь стоит этот собор, как кусочек далекой Армении, занесенный вольным ветром в здешнюю сырость и непогодь. Слева и справа выстроились ровными рядами хачкары — поминальные камни с высеченными на них крестами. Хачкары можно увидеть в Армении. И во Львове.
Опять застучали колотушки. Теперь уже ближе, где-то в районе немецкого постоялого двора.
— Что, брат Геворк, не спится?
Это был отец Торквани. Сухонькая фигурка возникла перед Геворком внезапно.
— О, ночные думы, ночные думы! Они всегда или очень горьки, или очень сладостны.
Темнота породила отца Торквани. Темнота его и слизнула. Чем-то отец Торквани напоминает кузнечика. Кажется, что его можно сбить щелчком. Но ведь кузнечики невероятно прыгучи. Только что был здесь, а через секунду — гляди, ужо за три девять земель… Но на этот раз перед прыжком кузнечик Торквани выронил платок. Геворк наклонился и поднял его. Но то, что поначалу показалось платком, на самом деле было сложенным вчетверо листом бумаги. Геворк развернул его. Это была записка. Однако при лунном свете прочитать ее было трудно. Геворк сунул записку в карман. Остановился у решетки ограды. Взялся рукой за холодный чугун. И тихонько, едва слышно, замурлыкал мелодию одному ему известной в этом городе песенки. Ему взгрустнулось.
Раньше, еще в юности, на одном из маленьких и глухих венецианских каналов услыхал Геворк серенаду. Простую и наивную. Юноша жаловался, что разлучен с любимой и теперь ему остается лишь одно: петь в ночи слово «прощай». Но это «прощай» — это addio — произносил он так, что, наверное, любой слушатель вздрагивал. И тоскливо становилось на сердце. Будто юноша вкладывал всего себя в эти пять букв. Геворк часто думал, что эта песня и это страстное addio так и остались висеть в венецианском воздухе, над одним из узких заброшенных каналов. Его могут услыхать и наши далекие потомки, все, кто хоть однажды посетит Венецию.
Лишь под утро уснул Геворк. И все думал о том, сможет ли он произнести это «прощай» так, чтобы услышали его и через сто, и через двести, и через тысячу лет.
Приходит человек на землю. Живет на ней. Рвет цветы и дарит любимой. Воюет с врагами. Радуется друзьям. Кому выпадает такая удача, тот воспитывает детей. Но может быть, самым счастливым бывает тот, кому суждено спеть свою собственную песню? Как тому гондольеру на венецианском канале?
Addio — прощай, Венеция…
Addio — прощай, любовь…
Если ждете, то ждите терпеливо
Труба ревела. Труба стонала. Труба всхлипывала. Труба кричала и рыдала. Труба захлебывалась. Голос ее был странен и не похож ни на какие известные людям звуки.