Вышенский увидел перед собой серые спокойные глаза, которые когда-то испугали графа Челуховского, почему-то смутился и пробормотал:
— Не пойму я вас всех. Ни князя Константина, ни князя Андрея, ни тебя, печатник Иван… Что это у тебя стоит на столе? Памятник кому-то? Такой маленький? Почему из дерева?
— Модель. По ней потом и большой сделаю.
— А для кого?
— Друг у меня во Львове похоронен.
— Как звали?
— Геворк.
— Не наше имя. Папежник?
— Нет, он греческого закона. Но он не русский.
— Я пойду! — жалобно сказал Вышенский. — Устал.
Вышенский едва простился. Он был не сердит, но огорчен.
Проходя мимо замка, поднял голову. Увидел свет в окне второго этажа, покачал головой: «Нет, без чистоты веры, без строгости в ней добра не будет… Что печатник, что князь Константин… Хоть и поддерживают истинную веру, но каждый себе на уме… Очень уж себе на уме! Даже Курбский праведнее их. Но ведь он однажды изменил. И где уверенность, — думал Вышенский, — что единожды изменивший не изменит и еще раз? Только теперь уже не своему царю, а своему богу?»
Вдруг Вышенский остановился. Ему показалось, что он задохнулся в пьянящем сладком запахе. Вспомнил: раскрылись цветки на персидских кустах. И подумал: так, наверное, пахнет в раю круглый год.
В зале замка действительно до полуночи горел свет. Уже изрядно захмелевший князь Андрей поименно припоминал, да никак не мог вспомнить всех своих обидчиков. Получалось, что обидеть его успели все, с кем он был знаком. Даже покойный гетман Ходкевич как-то раз ни за что побил его людей.
— Всю Волгу я плешивому повоевал, Ливонию тоже… Награда за это известно какая. Теперь Ермак Сибирь ему на блюде принесет. А за что? Почему все это само на его стол падает?
— Хорошо ли сегодня царю Ивану спится? — лениво спросил Константин. — Уж ты его честишь!
— Да чтоб ему наконец уснуть навеки!
— Полагаешь, что новый царь простит тебя? Не думаю!
— Вот и ты, князь Константин, со всеми заодно. Будто бы друг ты мне, но иной раз говоришь, как враг.
— Да это тебе кажется.
— Ой ли? Хорошо, кабы только казалось! И оба Ивана при тебе — странные люди.
— Ты о печатнике и о Вышенском? Славе моей и послужат оба Ивана, — сказал Константин.
— К старшему Ивану я еще в Москве присмотрелся. Будто умный человек. Быть у плешивого в любимцах не захотел. От опричнины убрался подальше. Вот только молчит он зловредно. Так и хочется у него спросить: «О чем это ты молчишь?»
— А ты однажды спроси!
— И спрошу!
Вдруг где-то в дальних покоях кто-то крикнул. Страшно, как кричат, увидев перед собой смерть.
— Что это?
Потемнело сразу лицо князя Константина, но ответил он спокойно:
— Племянница моя. Гальшка. Она больна. Не спит по ночам. Не обращай внимания…
Диалоги в Круглой башне
До своего отъезда из Острога князь Андрей побывал в Круглой башне, где временно был установлен печатный пресс. Поздоровался с Федоровым, подошел к кассе, взял в руки несколько литер, пересыпал их с руки на руку.
— Тяжелые. Из Москвы вез или здесь сделал?
— Да из Москвы много ли увезешь? И ехал-то я — оглядывался: вдруг царь назад поворотит? У него ведь случается. Сегодня одарит, а назавтра с утра казнит. Увез я оттуда некоторые матрицы. Вот эти формы для отливки букв. В них расплавленный свинец наливается. Да и то почти весь шрифт тут уже наново переделал.
— Сам?
— Да есть помощники. Но многое сделал сам.
— И этот пресс?
— Нет, конечно. В Остроге просто: князь приказал — сделали. Даже два. Один у меня в доме стоит, этот пока здесь поставили. Весной князь заложил большую друкарню. Там, может, три или четыре пресса будет. Поглядим. А во Львове было сложно. Столяра не пригласи — цех запрещает. Свою бумагу и не пробуй делать — тоже не велят.
— Ну, здесь князь Константин захочет, не то что бумажную мельницу построит, надо будет — он тебе вторую реку Нил пророет и папирусом засадит… Странно как! Маленькие буковки… железки. Собери их вместе — разумная речь рождается. Строчка к строчке. Страница к странице. Вот и книга. Правда, я больше люблю пером написанное. Тогда человека чувствуешь. А так вроде чужое. Еще никак не привыкну, хоть книги уже лет сто печатаются.
— Даже побольше. Вот таким шрифтам больше ста лет. А раньше еще на досках сплошняком всю страницу резали. Но это долго и дорого.
— Да я разные видел книги, — сказал Курбский. — Сам собрал немало. Недаром Вышенский меня за Аристотеля ругает: зачем, мол, поганские книги на русский переводишь? Заехал бы как-нибудь ко мне поглядеть… Послушай, Иван, а ты бы взялся напечатать историю Великого князя Московского?
— Сейчас у меня в голове «Азбука» и Библия. А там посмотрим, что князь Константин скажет.
— Боишься ответить… Понимаю тебя. Хоть и на щедрых, но на чужих хлебах. Во Львове смелее был. В послесловии к «Апостолу», с одной стороны, царя Ивана похвалил, с другой — фразу из эпистолии [20]беглого князя Курбского к тому же Ивану напечатал. Вот уж плешивый удивлялся, читая! Не мог, наверное, понять, где черное, а где белое. Буквы в глазах прыгали… Подожди, Иван. Вытри руки, сними фартук. Сядь рядом со мной.
Все еще красив был князь Курбский. Вот уже седой, а все еще хорош собой.
Давно, в Москве, Федоров думал, что надо бы вырезать на меди портрет князя. Конечно, после того, как он вернется победителем с Ливонской войны. И даже делал наброски к будущему портрету. Но самому все не нравилось. Рвал лист за листом. Каким был тогда Курбский? Весь в дне завтрашнем. Устремленный вперед. Как стрела на дуге лука. Сейчас заноет тетива, а стрела со свистом помчится ввысь, пронизывая облака и пугая птиц.
Но с Ливонской войны воевода Курбский не вернулся. Царь учредил Опричный двор. И хотя он еще обращался к народу, говорил, что борется с боярами во имя народа и для его блага, кровью залита была Русь. Портрет Курбского так и не родился.
— Вот что меня тревожит, Иван, — говорил князь. — Умрем мы с тобой, умрут и другие. И плешивый когда-нибудь помрет. Может, отравят, хоть он и бережется. А может, в одном из своих припадков [21]задохнется в кровавой пене. Ненавижу я его. И другой смерти ему не желаю… Но потом, поздней, придут другие люди — наши потомки. Станут всех нас судить. Как судили мы деяния Цезаря и Брута, Владимира Великого и султана Сулеймана. Иначе не бывает. Внуки всегда вызывают на свой собственный суд души дедов. Вот и мы с плешивым это чувствуем. Потому я эпистолии свои пишу. Не думаю же, что он вдруг все поймет, ляжет спать и наутро проснется агнцем белым. Бешеная собака бешеной собакой и останется. Ведь для внуков я пишу. Чтобы не быть на их суде бессловесной тенью. Но и плешивый не молчит! И он об этом суде помнит! На каждое мое слово двумя отвечает. Что же нам теперь — кто громче да кто больше скажет? Разберутся ли внуки, если мы сами разобраться не можем?
Был Курбский стрелой, вложенной в лук. Готов был вознестись высоко, к облакам. Но жизнь сломалась, не удалась. И на пороге старость…
— Что скажут они обо мне, Иван? Осудят? Простят? А о плешивом? Неужто памятники в его честь воздвигнут?
— Кто знает! — сказал Федоров. — Они будут судить по-своему. Ты с войском к врагу ушел. Такое не прощают.
— Отложился я! — крикнул Курбский. — Отложился, а не ушел. Сколько князей откладывалось и еще отложится! Это право мое от деда и прадеда. Я князь, а не смерд. И плешивый мне не господь бог и не хозяин. Равны мы с плешивым. И перед богом и перед внуками. Ни языка, ни веры своей я не предавал. И народ свой, как плешивый, не мучил и не истязал… Неужто найдутся такие, что осудят меня?
— Помянут тебе уход с войском, князь Андрей! От этого не уйти!
— А недругу моему? Одни розы без проклятий?
— Не думаю. Розы — вряд ли. Но вот в чем загадка, князь Андрей: державу свою он все же укрепил. Не от великого ума и мудрости. Сначала советники были хорошие. Затем, испугавшись за себя самого, принялся молотить направо и налево, не разбирая, где враги, а где друзья. И в Новгороде шестьдесят тысяч народу положил. К несчастью, это тоже правда. Нет, розы — вряд ли.