Поссевино понимал: будут на многих площадях костры из книг, а некоторым авторам придется и голову сложить на плахе. Да вот теперь возникли люди типа покойного печатника Ивана, которые могут то, что не под силу даже хорошо обученным полкам, — остановить наступление Рима на схизматиков, не допустить, чтобы русские забыли свой язык и его буквы и перешли на латынь. Но неужто он действовал сам, полагаясь лишь на то, что поддержат его незнатные и неимущие соотечественники? Тогда он был попросту мечтателем, но мечтателем опасным.
— Да! — некогда кричал в ущелье легат.
«Нет!» — отвечали ему горы.
Даже если это было миражем, плодом воображения, какой-то неправильностью, возникшей в разогретой солнцем голове, такое все равно пугало.
Но всех ли можно перекричать? И всегда ли удается настоять на своем? Ведь даже безгласые горы иной раз решительно отвечают «нет», когда их так просят сказать «да»…
Челуховский приоткрыл желтый глаз, секунду глядел на комнату, пытаясь вспомнить, где он находится и по какому случаю попал сюда, затем, успокоившись, вздохнул, устроился поудобнее и опять погрузился в сон. Веко вновь спрятало глаз.
Две мысли, читатель, не давали в ту ночь покоя одному из умнейших и хитрейших людей той эпохи — Антонио Поссевино. Первая — кто сменит на троне в Москве царя Ивана и появится ли у него, папского легата, возможность возобновить переговоры о союзе между Римом и Москвой. Лиха беда начало — важно, чтобы диалог начался. А там видно будет, в чью пользу он закончится.
Но не меньше тревожило Поссевино дело московского печатника Ивана. Что, если на смену покинувшему эту землю московиту приедут другие, построят русские типографии во Львове, в Вильно, расширят существующие в Остроге? Что, если русские школы возникнут в Киеве и Чернигове, в Луцке и Пинске? Эта мысль страшила Поссевино. И он вновь вспоминал мираж в горах, когда в ответ на свое «да» он слышал «нет».
Тут наконец Челуховский победил сон, потянулся с хрустом в суставах и спросил:
— Я, кажется, временно отсутствовал в этом мире?
— Что снилось?
— Откуда вы знаете, что мне почти всегда снятся сны? Сколько себя помню, столько сплю со снами, которые, пожалуй, интереснее того, что доводится видеть наяву. Вот сейчас, к примеру, снились мне олимпийские боги. Ну, самые обычные боги, только, скажем так, выполненные в мраморе. Будто их специально для моего сна изваял Пракситель. Сидели почему-то за большим дубовым столом Зевс, Гера, Афродита, Марс и прочие. Зевс держал гневную речь и стучал по столу беломраморным кулаком. И в такт словам колыхалась его мраморная борода. Было страшно. Зевс очень сердился. Как я понял, и на богов, и на людей. Спрашивал, как случилось, что Копернику дали издать его еретическую книгу. Ведь теперь, когда стало известно, что мы вертимся вокруг Солнца, а вокруг нас не вертится никто, кроме Луны, жить стало грустно и даже страшно… Кстати, где луна? Ага, проползла уже почти полнеба.
Челуховский подошел к окну, отдернул штору, долго вглядывался в небо.
— Дразнит меня эта луна. Ох как дразнит и тревожит!
— А вы не думайте о ней. Это единственный способ уйти от опасных и разъедающих наш мозг мыслей — не думать, не слушать, не знать…
— Но я не трус! — воскликнул Челуховский. — Я не боюсь ни острой шпаги, ни острой мысли.
— Ах, вы не трус? — с улыбкой спросил Поссевино. — Вы бесстрашны? Тогда становитесь Прометеем, если сумеете. И пусть орел клюет вашу печень.
Челуховский улыбнулся. И улыбка эта была бледной и робкой.
— Ну, не до такой степени я смел… Недаром Зевс стучал на меня во сне кулаком. Ведь это он не Афродите и не Гере угрожал, а именно мне.
— У вас мания величия.
— Ничуть. Просто он понял, что я собираюсь устроить театр мраморных богов… В подвале одного из своих замков… Заставлю какого-нибудь хорошего скульптора исполнить фигуры жителей Олимпа, а сам стану говорить разные слова от их имени. И каждый раз — новые… Впрочем, о чем я? Сам себе надоел. Эта страсть непрерывно удивлять самого себя — от чего она? Уж не от страха ли перед вечностью? Нет, в Прометеи я не гожусь. Мне бы что-то попроще.
— Понимаю и сочувствую. А вот московский печатник Иван чувствовал в себе силы подняться над мирской суетой во имя идей вечных. Потому мы боимся даже тени его. Куда нам — суетным и лживым — тягаться с ним?
— Неужели вы сами о себе так думаете?
— Ни в коем случае, — ответил Поссевино. — Случайно проговорился. И забудьте мои слова.
Таинственный посол добра
(Послесловие)
Жизнь древнерусских художников, писателей, зодчих — даже самых гениальных из них — известна очень плохо, а то и вовсе неизвестна. Много ли мы знаем об Андрее Рублеве, Феофане Греке, Дионисии с сыновьями, о замечательном писателе конца XIV века Епифании Премудром, об ораторе XII века Кирилле Туровском? Как много прояснилось бы в «Слове о полку Игореве», если бы мы хоть самую малость знали о его гениальном творце — ну, хоть бы о том, в каком княжестве он жил и работал?
Причина нашей малой осведомленности о культурных деятелях Древней Руси не в невнимании к их личности или в каком-то неуважении к их творчеству. Авторы Древней Руси часто пишут о себе в своих произведениях не меньше, чем авторы Нового времени. Основная причина — в гибели архивов. Мы ничего не знаем о тех, о ком не упоминают летописи или документы первостепенной государственной важности, которые берегли особо. Не сохранились частные архивы, личные письма. До XVII века не писались воспоминания — жанр этот не был принят. Не были известны и жанры биографий или исследований литературы. То немногое, что мы знаем о гениальном русском первопечатнике Иване Федорове, не только создавшем первые печатные произведения, но и сделавшем их столь высокими по своим печатным и художественным особенностям, что превзойти их не могли не только его ближайшие последователи, но и отдаленные, мы знаем по преимуществу из предисловий и послесловий к напечатанным им книгам. По его же изданиям мы можем судить о его высокой филологической образованности, о высокой культуре умственного труда — качествам, столь ярко присущим великим деятелям Ренессанса. По художественным же элементам в его книгах — по заставкам, концовкам, буквицам-инициалам и рисунку букв, по гравюрам — мы можем судить и о его знакомстве с итальянскими и немецкими изданиями своего времени, знакомстве, которое обогащалось традициями древнерусского рукописного художества.
Не только дело Ивана Федорова, которому он был предан до конца дней своих, но и личность его была исключительной. Сейчас это стало совершенно очевидным.
Есть в жизни Ивана Федорова одно обстоятельство, которое особенно загадочно, непонятно и постоянно вызывает споры и разноречивые толкования: почему Иван Федоров покинул Москву и уехал во Львов? Было ли это изгнанием, бегством? Но тогда почему он уехал не в спешке, захватив с собой часть особенно ценных типографских материалов? Если он уехал из Москвы добровольно, то почему ему было удобнее работать во Львове? Судя по московским изданиям Федорова, дело его было отлично поставлено в Москве и он там имел опытных помощников. Ведь до сих пор не найдено в его московских изданиях ни одной типографской погрешности (плохих оттисков, непрочно закрепленных строк, нестойкой типографской краски) и ни одной опечатки, без которых не только в России, но и в Западной Европе не обходилось во все последующие века книгопечатания ни одно издание (разве только в эпоху Ренессанса — у типографов Венеции). Может быть, на Ивана Федорова пало обвинение в еретичестве и он поспешил уехать потому? Но в чем мог он оказаться еретиком? Он был занят в Москве только типографским делом и в издававшихся им книгах не допускал никаких отступлений от традиционного текста, сверяя его с лучшими русскими рукописями, не пытаясь выверять его с греческими и латинскими изданиями.