Но вот занялся пасмурный, тихий декабрьский денек, похожий скорее на ранний вечер. Белая муть задернула лесную даль, глушит звуки и мягчит душу.
Затюкали топоры. Заговорили человечьи голоса. Галочий пружинистый крик вонзается в низкое небо.
Неждан вырубает в промороженном, звонком бревне полукруглую выемку, или, на плотницком наречии, чашку. Через нее будет пропущен насквозь конец другого, поперечного бревна. Кленовое топорище, навощенное ладонью до блеска, Неждану по руке. Топор насажен крепко-накрепко и отточен так, что, наскочив на сук, режет его, как масло. Работа спорится. Неждан ничего не видит, кроме топора, бревна, отлетающих щепок да клетчатых отпечатков своих лаптей на снегу. Мороз не щиплет больше уха. Липкие от свежей смолы руки приятно разогрелись. Воздух по-зимнему душист и вкусен, как только что принесенное с погреба молоко.
Со всех сторон доносятся знакомые будничные говорки:
— Горбыль стеши, а сысподу смотри не подтесывай.
— Конец-то напрочь, что ли, отрезать?
— Пошто напрочь? Ты угол уступом вынимай: в закрой пойдет…
Чашка вырублена. Неждан отмеряет веревочкой, где рубить другую.
— А венцы все ли перемечены? — спрашивает кто-то кого-то за его спиной.
— Как не перемечены? Гляди: вот тебе первак, вот другак, вот третьяк, вот четвертак…
Неждан, не озираясь, узнает по голосам обоих.
Слышно, как подымают артелью что-то грузное.
— Ой, все враз! — запевает высокий молодой голос.
— Ой, дружно! — подхватывают недружные хрипуны.
— Ой, само пошло! — выносит молодой.
Пение оборвалось. Раздается гулкий удар бревна о бревно.
Из-под Нежданова топора опять полетели щепки. А в воздухе порхают редкие, безобидные снежинки.
Где-то поодаль Петр Замятнич с толком, не горячась, ругает обозников. Он туговат на ухо и потому перемежает речь частыми вопросами:
— Мне сухорослый сосняк надобен, понял? Чтоб в нем двадевяноста слоев было, понял? А вы, лодыри кособородые, взаместо красного леса наволокли с болота рыхлявого пресняка! Куда его девать, а?
— Найдем куда девать, — успокоительно бормочет Батура. — Чай, весь уйдет на дрань.
Все эти слова понятны и привычны Неждану. Он слышит их всякий день. Они будят в нем попеременно то сочувствие, то несочувствие и воссоздают в воображении хорошо известные образы. Он ясно представляет себе, как поигрывает кнутовищем рука упрямого обозного десятника, его кума, как ухает продавленный хрупкий наст в замоскворецком борке, где валят строевую сосну, как Замятнич ведет ногтем по обледенелому торцу, пересчитывая круговые слои дряблой болотной сосны.
От утренней хмури не осталось и следа. Неждан не сознается себе, что у него хорошо на душе. Ему почти весело от мысли, что заодно со всеми он, ни от кого не отставая, участвует в большом и нужном деле: молодые у него учатся, старики с ним советуются, а начальники ставят в пример. Но суть не в похвалах, а в том, что дело и впрямь нужное и большое.
Времена стали так беспокойны, что в необходимости крепкого города убедились все. Будет, по крайней мере, куда укрыть жен и детей, если набегут — неровен час! — новгородцы, смоляне, рязанцы или черниговцы. Князья до того перегрызлись, что всего можно ждать. Только самые заматерелые старухи шамкают беззубыми ртами, что живали-де при дедах-прадедах без оплота и дальше, мол, прожили бы эдак же. Но их никто не слушает.
— Ты чего отстал от обоза? — кричит кому-то Петр Замятнич.
— Пональнуло снегу под полозья, — отвечает сиплый голос княжого холопа Истомы.
— Пональнуло! — передразнивает Петр. — А у других отчего не пональнуло?
Истома вместо ответа закатывается таким долгим сухим кашлем, что Неждан вскидывает на него глаза. Изменился Истома за десять лет. Плечи свело, грудь ввалилась, спину выпятило коробом: не узнать человека.
Город будет невелик: от боровицкой изголови пройди шагов двести пятьдесят — и упрешься в стену. А работы много. Обносят двор не тыном и не частоколом, а тарасами. Это те же избяные, венчатые срубы, только без окон, без дверей и соткнутые в шип один с другим. Их сруби в угол, да для крепости набей доверху землей и камнями, да снаружи обмажь от пожара глиной, да от дождя покрой дранью, да поставь по трем углам города три подзорные башни, да еще между ними две проездные башни, да с напольной стороны выкопай перед тарасами ров, да насыпь вал, да одень крутость вала дерном, — словом сказать, хватит дела до самого лета, соображает хозяйственный Неждан.
— Эй, володимирцы! Что рассолодели? — акает озорной московский голос. — На солнышко-то, знать, веселей смотреть, чем на работу?
С владимирскими плотниками у московлян все время идут то шутливые, то сердитые перекоры. Владимирцы ведут стену вдоль Неглинной. Суздальцам и другим пришельцам доверили южный, москворецкий бок. А третью, самую опасную сторону крепостного треугольника взялись обработать сами московляне.
Они — лесные люди. Топором каждый из них владеет сызмала, как своими пятью пальцами. Им обидно, что залешане смотрят на них свысока и хвалятся более тонким будто бы плотницким искусством. Все три артели из кожи вон лезут, чтобы опередить одна другую по всем статьям. А Петр Замятнич коварно разжигает их выгодную для дела вражду. Так научил его действовать князь Юрий, который чуть не каждую неделю шлет из Киева гонцов, справляясь, как подвигается работа.
— Полно браниться, не пора ли подраться? — добродушно окают владимирцы в ответ на задирчивый оклик московлянина.
Неждан окидывает владимирцев беглым взором. Они и не думают солодеть. Их румяные лица с ледяными сосульками на усах воодушевлены и сосредоточенны. От угла, что глядит на Волоколамскую дорогу, они вывели стену уж шагов на сорок. А московляне от того же угла не прошли в свой конец и двадцати шагов. И тарасы у владимирцев, что и говорить, сбиты на совесть, будто для жилья.
"Удальцы! — размышляет Неждан. — Не для себя робят, а успевают не хуже нашего. Честь свою берегут, это так. Только ради одной чести не стали бы так усердствовать. Видно, наша забота им не чужая, и дело у нас с ними — одно…"
Эта мысль бодрит Нежданово сердце еще более, но додумывать ее до конца недосуг. У него нынче великий день.
Сговорив гончара и еще двух соседей, он подрядился с ними вчетвером исполнить работу, пугавшую других особенной сложностью: срубить проездную трехъярусную башню. Сегодня в обед они окончили заготовку всех двенадцати венцов, составляющих первую, нижнюю связь. Остается ее собрать.
Сколько себя ни проверяй, как ни мерь, а при сборке всегда могут вылезти наружу всякие промахи и изъяны. Любопытных же глаз будет довольно, и у всякого окажется в запасе колкое словцо.
Когда принялись собирать первый венец, натаскивая бревно на бревно и прилаживая их к вбитым в землю столбам, или, по-плотницки, стульям, появился еще один неожиданный помощник — кудрявый кузнец-любечанин. Не мог высидеть старик дома, не вытерпел, приковылял по своей доброй воле с топором и сразу же закипятился так, будто за всю постройку отвечает он один.
Пособлял опытной рукой и сам Батура, деловито помаргивая слезящимися на морозе крохотными глазенками.
Мешал и раздражал только Петр Замятнич. Его сдвинутая набекрень бобровая шапка высовывалась то тут, то там, а из слишком сочных и слишком красных губ так и сыпались назойливые вопросы:
— А не узок ли воротный проем?
— А под переводину что подставишь?
— А стулья обдеготил?
На дороге показался верховой. По мышастому мерину Замятнич сразу узнал с удивлением в укутанном всаднике княгинина ключника из Владимира. Шагая через бревна, он торопливо пошел его встречать.
Неждан вздохнул с облегчением, а гончар, провожая злыми глазами широкую в лопатках Петрову спину, проворчал ему вслед:
— Нашелся учитель! Думает, для его прохладства стараемся!