Зеленый вал с протоптанной по его гребню извилистой тропкой, сбегая по южному склону Московского холма, становился книзу все выше, затем, не доходя реки, заворачивал вправо и терялся за угловой башней городской стены. Взглянув туда (оттуда и слышался топот), старик заметил, что вдали, за валом, над самой его бровкой, плывут в гору пять человеческих голов. По их скорому, ныряющему движению было ясно, что это верховые и что они приближаются на рысях. Пешцы на валу пооправились, подтянулись и, перестав похаживать, замерли каждый на своем месте.
Воротника разобрала перхота. Когда он кое-как подавил ее и опять припал глазом к щели, конные успели уже подъехать и гремели подковами по горбыльчатому настилу моста.
До них было меньше десяти шагов: он мог разглядеть их в упор.
В глаза кидался передовой. По острому, рубчатому шлему с золотой насечкой, по длинной, мелко завитой кольчуге, по вырезному серебряному знаку, висевшему на груди, по наборной уздечке с бирюзовыми глазками старик догадывался, что это — из всех самый главный: полковой воевода или тысяцкий, должно быть из больших боголюбовских бояр.
Его немолодое смуглое лицо с ярко-седыми прядями в темной лопатке раздвоенной бороды было, как у всех его спутников, охвачено той особенной бледностью, какая бывает только на рассвете, и казалось оттого осунувшимся, утомленным.
Он через плечо негромко говорил что-то другому верховому. Тот внимательно слушал, наклонив широкое лицо, обезображенное поперечным шрамом. Воротник разобрал только последние слова:
— …там и стой.
Человек с шрамом заворотил коня и по лужам, далеко расплескивая грязь, поскакал в сторону Неглинной.
Один из спутников воеводы, поотстав от других, круто обернулся назад и, упершись вытянутой рукой в крестец своего широкозадого холеного гнедого жеребца (воротник приметил этого всадника по странному шлему с загибом внизу в виде кругового козырька), переговаривался с тем конным дружинником, что стоял перед мостом на буланой забрызганной лошадке. Всадник в странном шлеме отнял руку от конской спины, оправил ворот кольчуги и повернул голову: длинное, очень, как у всех, бледное веснушчатое лицо; огненно-рыжая борода до половины груди… Воротник узнал своего меньшака. Блекло-голубые глаза сына беззаботно глядели вверх, на ту самую дозорную щель, откуда наблюдал за ним отец.
Старик оторвался от прорези и, по привычке, прижал ладони к груди. Его сильно пошатывало. Он ничего не понимал.
— О судари-светы! — бормотал он. — Что творят-то!.. Сами с собой деремся!
Вдруг он спохватился, что ведь надо же скорей, со всех ног бежать к посаднику, растолкать его, ежели спит, и сказать обо всем, что видел.
— О судари-батюшки!.. Меньшак!.. В шеломе… да на каком жеребце!..
Спускаясь бочком по крутой лесенке, он слышал, что в ворота гулко стучат чем-то жестким. От этих ударов гудела вся башня.
— Козьмодемьян-угодник!.. Что делать? Отворять?.. А посадник?.. Да своим как не отворить! Ведь свои же — княжие слуги! Вразуми, угодниче!..
В городе царил переполох.
От дома к дому бегали растерянные люди. Огнищанину вывели зачем-то на середину городской площади оседланную рыжую кобылку; он всунул левую ногу в стремя, но молодая кобылка горячилась, вертелась, била задом, и ястребок, прыгая вокруг нее на одной ноге, все не мог вскочить в седло. Встрепанный поп в белом подряснике метался у себя на огороде, распугивая кудахтавших кур, и что-то кричал, размахивая руками, суетившейся на крыльце попадье. Старуха-проскурня поспешно снимала горшки с кольев своего плетня. Жена воротника, ни жива ни мертва, не смея переступить порог, высовывала из дверей избы голову, как мышь из норы. Из-за ее плеча выглядывало вспухшее от сна лицо приезжего конюха.
Ворота посадничьего двора были растворены настежь. Сам старик-посадник, неловко застегивая на ходу красную ферязь[36] (подарок княгини-булгарки), тяжело переваливаясь, как селезень, с одной кривой ноги на другую, торопливо ковылял к городским воротам в сопровождении целой толпы челяди. Завидев воротника, он издали свирепо погрозил ему обоими маленькими, как у ребенка, кулачками.
А полотна ворот скрипели, трещали, дробно колотились о запор под людским натиском, и в них с той стороны все бухали теперь уж во много кулаков, да чей-то голос явственно кричал оттуда:
— Отпирай! Отпирай, тебе говорю княжим именем!
— Отпирай, бородатый леший! — завизжал посадник. — Проспал Москву, старый харкун!
В это самое время взошедшее солнце, прорвав туман, кинуло в город первые багряные лучи. Зардели густые вершины сосен. Загорелись золотом церковные кресты. Сверкнуло слюдяное оконце в избе у пономаря. Седые от густой росы островки дворовой травы заискрились смарагдами и алмазами. Длинная тень боярской вышки протянулась поперек всей площади и ушла концом в темную толчею стволов векового бора.
А в ясном небе, забирая все выше и выше, плескались чуть порумяненные солнышком белые голуби.
VII
Кучковна сама отперла дверь.
На ее крыльце толпилось много народу.
Пока отводила дверную створку, успела увидать красную полу посадничьей ферязи. Кто-то рыжебородый с длинным веснушчатым, знакомым как будто лицом попятился, дверь распахнулась.
Перед Кучковной стоял рослый, плотный человек в богатом боевом доспехе. Она не решалась поднять глаза и заметила сперва только длинную дорогую, мелко завитую кольчугу, вырезной серебряный княжеский знак на высокой груди (такой же знак на такой же шейной цепочке носили ее братья Яким и Иван) да большую смуглую руку с тяжелым золотым перстнем.
Потом вскинула ресницы…
Из-под низко надвинутого на брови острого, рубчатого шлема на нее глядело немолодое усталое лицо. Рука с перстнем теребила угол темной раздвоенной бородки, прохваченной ярко-седыми прядями.
Она узнала его не сразу. Только встретившись с ним глазами, поняла, что это Прокопий, бывший вышгородский полонянник, когда-то жалкий кощей, над которым смеялись владимирские девушки, а теперь первый княжеский милостник, Андреева правая рука, — да, сомнений нет! — тот самый Прокопий, что приезжал к ней двенадцать лет назад Андреевым послом.
Не сводя с нее внимательных глаз, он негромко произнес только одно слово:
— Где?
Она молчала.
Выждав немного, он проговорил все так же тихо:
— Молчишь?
— Чего молчишь? — взвизгнул посадник. — Отвечай: где княжой стольник?
Прокопий поднял темную бровь и оглянулся через плечо. Его смуглое лицо передернулось мужеской брезгливостью. Он, не повышая голоса, сказал посаднику:
— Тебя кто звал? Ступай к себе.
Часто моргая, точно от слишком резкого света, посадник глядел на Прокопия с недоумением и испугом. Спросонок, впопыхах, идучи к воротам, он невзначай вдел одну пуговицу в две плетеные петли, и оттого красная ферязь смешно топорщилась у него на животе.
— Ступай. Чего стоишь? Наведаемся и к тебе.
Посадник, растерянно облизнув губы, высунул было длинный желтый зуб, желая что-то сказать, но ничего не сказал, развел руками, повернулся и, тяжело перекачиваясь с одной ноги на другую, стал спускаться с крыльца. По знаку Прокопия три пешца пошли за ним.
Когда люди на крыльце расступились, давая им дорогу, Кучковна заметила, что ее ворота заперты наглухо и около них — сильная стража. Посреди двора стояла запряженная четверней порожняя повозка брата Ивана. На ее колесе сидел Иванов конюх. Держа руки за спиной, завалив набок простоволосую голову, он тер ухо о плечо. По положению этого плеча Кучковна поняла, что руки у него связаны. Его стерегли оба боголюбовца.
— Что ж, боярыня, — выговорил со вздохом Прокопий, — молчишь, так и молчи. Обойдемся и без твоих слов: разыщем. Уйти ему некуда: и город и твой двор кругом оцеплены. Поди покамест к себе наверх, да возьми к себе дочь со внучонком, чтобы их кто часом не испугал (он очень мягко, по-киевски, произнес это слово). А за свое добро не бойся: никто ничего пальцем не ворохнет — народ верный.