— Грустно алый закат… — томно простонал Миша и замолк, по-судачьи приоткрыв рот.
— Плохое твое дело, Ракитин, — сказал Толя. — Знаешь, кому посвящены стихи?
— Заткнись! — вяло донеслось с тахты.
— Вон как! — догадался я. — Бедный Конрад Вейдт.
— А что? — заинтересованно спросил Толя. — У Нины новый герой?
— Да… В «Маяке» подряд шли «Человек, который смеется» и «Руки Орлаха»… Братцы, вот какое дело. Ваша мать работает в театре, там до черта старых афиш и вообще всякой лохматуры, — я невольно повторил выражение Лины.
— Опять утиль? — с унылым отчаянием произнес Миша.
— Да, опять! Кстати, почему ты не был на сборе?
Миша не ответил.
— Зубная боль в сердце, — засмеялся Толя. — Грустно-алый закат смотрел в лицо.
— Хотя бы один мешок, — сказал я Мише заискивающе.
— Мешок? — повторил Миша, приподнявшись на локте. — Чтоб я потащил мешок?
— Мешка мало! — решительно сказал Толя, и глаза его загорелись. Он притащит два мешка!
— Сумасшедший! — пробормотал Миша.
— Мое условие: стихи против двух мешков.
— Стихи? — недоверчиво, с любопытством повторил Миша. — Какие стихи?
— Твои собственные, я только их докончу. Идет?
— Идет!
— Пиши! — Толя на миг задумался, сморщил свой маленький, смуглый лоб, затем быстро прочел:
Грустно-алый закат смотрел в лицо. Я сидел у окна и ел яйцо. Вдруг подходит она, на ней нет лица. Стало жаль ее, не доел яйца…Я расхохотался, но Хорок-старший даже не улыбнулся. Он взял карандаш и стал записывать стихи. Я с чувством пожал сухую, горячую Толину руку. Почин был сделан…
На другое утро, до занятий, наша тройка — Нина Варакина, Павлик Аршанский и я отправились на почтамт. В семь часов утра на дворе еще была ночь, устало горели фонари; визгливо скрипнув примороженными петлями, глухо хлопали двери парадных за спешащими на работу людьми. Наш тихий Телеграфный переулок даже в праздники не бывал таким людным. Обгоняя друг друга, шли на работу печатники, наборщики, брошюровщики, офсетчики, переплетчики, населяющие наш большой дом. Той же дорогой, что и мы, шли в утреннюю смену телеграфисты, почтари, продавцы газет и журналов из соседнего дома. Шли рабочие-металлисты из дома напротив, бежали к спасательному кольцу «А» электрики с МОГЭСа, рабочие фабрики «Красный Октябрь», завода «Серп и молот», тяжело шагали в своих робах метростроевцы…
— Помнишь? — сказал Павлик.
Конечно, я помнил. Таким же вот ночным, осенним утром мы шли с ним четыре года назад на почтамт, чтобы взять последнюю преграду, отделяющую нас от красных галстуков. Какими мы были маленькими, робкими, как боялись, что нас не пропустят в священные недра почтамта! А сейчас мы ветераны, пионеры последнего года, нас ждет новая высота — комсомол, и даже поверить трудно, что мы уже такие взрослые…
Мы суем в крошечное окошко пропускной наши ученические билеты. Рослый человек в шинели пожарника и командирской фуражке придирчиво проверяет наши пропуска.
— Мы у вас уже были, — говорит Павлик.
— Что-то не помню, — подозрительно оглядывает нас вахтер.
— Ну как же, четыре года назад!
— Вон куда хватил! — смеется вахтер и отдает нам пропуска.
— А тут до нас ребята не проходили? — спрашиваю я.
— Не видал…
Чудесно! На этот раз Карнеев не успел перебежать нам дорогу.
По крутой лестнице мы поднялись наверх. Миновали площадку и будто из тоннеля вырвались в огромный, светлый простор. Слева, за барьером, в гигантском провале, пустынный по раннему часу зал, где происходят все почтовые операции, над ним возносится стеклянный купол, как на вокзале, справа, в бесконечно повторяющихся светлых помещениях обрабатывается, сортируется, распределяется, пакуется вся корреспонденция, посылки, газеты, журналы, рассылаемые по подписке, брошюры и книги для киосков и ручной продажи. Без устали шуршат на быстрых роликах резиновые ленты конвейеров, на них плывут разноцветные толстые конверты, пакеты, залитые темной сургучной кровью, татуированные штемпелями и печатями, кипы газет, посылки в фанерных ящиках, иногда голых, иногда в серой холстине, перевязанные бечевой. Ленты передают кладь друг дружке, а затем сбрасывают в темный зев приемника, который мягко обрушит их на конвейер этажом ниже. Бесшумно проносятся электрокары со штабелями газет, попискивают вертким передним колесом ручные тележки.
Волнующее чувство дороги, пространства, расстояний охватило меня. Подобное чувство я всегда испытывал на вокзале. Да почтамт и был вокзалом, не только потому, что его перекрывал вокзальный купол и вся его громада напоена движением. Как и вокзал, почтамт так же творил разлуки и свидания, расставания и встречи, уносил в широкий мир человеческие радости, надежды, печали; как и вокзал, он был пронизан неведомыми далями, манящим зовом дорог.