Выбрать главу

глазных орбит!) В глазах… но не усталость.

В глазах — борьба прощений и обид

О, брови изнутри глазных орбит

и чуть с горбинкой нос (был перебит,

когда на санках прокатилась в детстве).

Я много знал о ней. Она сама

рассказывала. Путано весьма.

Но мило, мило. Я был без ума.

«А сад наш был как лес — весь дик и девствен».

Она училась. Боже упаси,

на муз у нас не учат на Руси,

но где-то всё ж она училась, и…

и в том её был социальный статус.

А так она была вся человек.

А жизнь была — не Ной, а строй ковчег.

Мы жили в СНГ, двадцатый век

помалу изживал свою двадцатость.

То время было странное. Друзья

к «нельзя, но если хочется» скользя,

ещё твердили, «всё равно нельзя»,

но над страной уже вставало — «можно!».

Нас многих друг от друга разнесло,

кого уже кормило ремесло,

кого к земле тянуло на село,

кого к большой мошне тянуло мощно.

Один был друг. И он уже не пил

Он строил дом, дошел уж до стропил,

но нёс в душе надлом, надкол, надпил,

от цен на лес чуть было не сломавшись.

Он приходил как будто невзначай,

с моею музой пил на кухне чай,

потом кряхтел в прихожей: «Выручай,

хоть тысяч пять, и месяцев так на шесть».

А мир покою пел за упокой.

Была хозяйкой муза никакой.

На это я давно махнул рукой

и сам без лишних слов готовил ужин.

При всём при том, нимало не тая,

что не выводит быт из бытия,

она зачем-то думала, что я

весь ей принадлежу, что я ей сужен.

Ведь что творилось, только я к столу

черкнуть садился строчку, вся в пылу,

она уж била крыльями!.. В углу

зевал Писатель, отваливши челюсть.

Из крыл её, двух быстрых опахал,

пух-перья аж… Кот зубы отряхал,

за ними взвившись, а она: «Нахал!» —

в него пускала шлёпанцем, не целясь.

Я ей твердил: «Не стой ты над душой!

На то не надо хитрости большой,

чтоб так — рукой…» Она была левшой

и правою рукой моей водила.

Что делалось, всё делалось не в такт

с моими мыслями. Мы заключали пакт

друг другу не мешать, и этот факт

всех наших отношений был мерило.

Когда — не помню, но в один из дней

я жутко провинился перед ней,

признав в себе (принять ещё трудней)

какое-то отсутствие культуры.

Раз, в сигаретном плавая дыму,

я буркнул: «Всё у нас не по уму.

и, вообще, не знаю, как кому,

но мне такой и век не снилось дуры».

Она застыла, будто я, злодей

всю жизнь стреляю белых лебедей.

Я что-то брякнул про борьбу идей,

где нет, мол, отношений идеальных.

Немного успокоил, и она

уснула, вся разбита и больна,

с крылом вподвёрт, а ножку — вот те на! —

по-детски затолкав в пододеяльник.

И надо ль говорить, что с той поры

обшарил я окрестные миры,

Писатель также обходил дворы,

но возвращался с видом «безнадёга».

Она не появлялась. Ну, а там

её прихода я не ждал и сам.

Ничто надолго не приходит к нам,

вот разве смерть, вот разве та — надолго.

Друг приходил. Смотрел «600 секунд»

вздыхал, что зреет, зреет русский бунт,

пил чай, но — pacta observandа sunt —

ни словом не обмолвился о музе.

Потом был девяносто третий год,

на крышах чёрный, как грачи, народ,

и друг лежал под пулями, и кот

пополз от телевизора на пузе.

Крысиный яд ломал и не таких,

он полежал немного и затих,

а на меня напал какой-то стих,

и я уселся наглухо за повесть.

Потом мы раз встречались в ЦДЛ.

«Ну что, жива?» — «Ты тоже, вижу, цел».

И я ушёл, сказав, что много дел,

и сам себя кляня за бестолковость.

Понятно, я не сделан из кремня.

Я сам бросал, тут бросили меня,

а в чём не прав, так это мне до пня,

другие музы пусть других и судят.

Когда же до меня дошла молва,

всё это были лживые слова,

я знал, что для меня она жива,

и на Земле других уже не будет.