— Савва, Савка, вообрази, все голосовали за расстрел, требовали расстрела, позорный Витька Гусев — в стихах, все аплодировали, и я, и я, Савва, аплодировала, значит, и я требовала расстрела! Не встала, не ушла, хлопала вместе со всеми, как мерзкая заводная кукла!
Он поцеловал ее, вынул платок, приложил к носу, ко лбу, остерегся промокать глаза: подкраска могла размазаться.
— Было бы самоубийством — выйти, — пробормотал он. Что мог он еще сказать?
— Русские писатели! — продолжала она. — Не за милосердие голосуют, не помилования, расстрела требуют!
Они пошли по бульвару в обратную сторону. По дороге домой — теперь они жили в Саввиной квартире в Большом Гнездниковском возле улицы Горького — надо было зайти в ясли за Леночкой.
— У нас тоже сегодня было такое собрание, — проговорил он. — Они повсюду сейчас идут. Повсюду, понимаешь, без малейшего исключения.
— И ты тоже голосовал за расстрел? — ужаснулась она.
Он виновато пожал плечами:
— У меня, к счастью, в этот момент была операция…
Они проехали пару остановок на трамвае «Аннушка» и сошли возле своего переулка. Ясли были на другой стороне бульвара. Савва показал Нине на подъезд их дома:
— Видишь, Рогальский вышел, выполз на свет божий. Третьего дня его исключили из партии и единогласно — понимаешь? единогласно — изгнали из Академии, лишили всех званий. Видишь, соседи от него шарахаются?! Смотри, Анна Степановна на ту сторону перебежала, чтобы с ним не здороваться!
Вчерашний академик исторических наук, всегда неизменно бодрый и подчеркнуто отстраненный от текущего быта своих мелких сограждан, сейчас двигался к углу, как глубокий инвалид. Заклейменность придавила его к земле, само присутствие его на улице казалось неуместным. Впервые за все время в руке его они видели авоську с двумя пустыми молочными бутылками.
— Здравствуйте, Яков Миронович, — сказал Савва.
— Добрый вечер, Яков Миронович, — намеренно громко сказала Нина и устыдилась этой намеренности: мелко, глупо, будто бросаю вызов, здороваясь с человеком, будто компенсирую свою трусость, мерзость.
— Здравствуйте, — безучастно ответил Рогальский и прошел мимо. Он даже и не взглянул, откуда пришло приветствие. Савва проводил его взглядом:
— Он уже не с нами. Жизнь кончилась, ждет ареста. Говорят, что уже упаковал узелок и ждет.
Нина в отчаянии уронила руки:
— Ну почему же он просто ждет, Савка? Почему даже не старается убежать? Ведь это же инстинкт — убегать от опасности! Почему он не уезжает, уехал бы на Юг, в конце концов, хоть бы насладился Югом напоследок! Почему они все, как парализованные, после этих исключений, проработок?
— Прости, Нинка, милая, но почему ты сегодня аплодировала гнусному Гусеву? — спросил Савва и обнял ее за плечи.
— Я просто от страха, — прошептала она.
— Нет, не только от страха, — возразил он. — Тут еще что-то есть, важнее страха…
— Массовый гипноз, ты хочешь сказать? — пробормотала она.
— Вот именно, — кивнул он. — И вы все создали этот гипноз!
— А ты? — бросила она на него быстрый взгляд. Почувствовала, как у него напряглись мускулы на руке. Голос стал жестче.
— Я никогда не участвовал в этом грязном маскараде.
— Что ты имеешь в виду? — Лицо ее приблизилось вплотную к его лицу. Издали они были похожи на шепчущих телячьи нежности влюбленных. — Ты имеешь в виду все в целом? Революцию, да?
— Да, — сказал он.
— Молчи! — быстро прошептала она и закрыла мужу рот ладонью. Он поцеловал ее ладонь.
Глава XV
Несокрушимая и легендарная
В те годы возник жанр могучего советского пения. Певцы и хоры научились как бы едва ли не разрываться от величия и энтузиазма. Массовая радиофикация несла эти голоса на черных тарелках радиоточек глубоко в недра страны.
Так шло через все одиннадцать часовых зон, так и на Дальнем Востоке гремело, так и возле железнодорожного шлагбаума неслось из репродуктора на столбе возле небольшой станции в Приамурье.