– День-ги за-даром, дев-ки-за-так…
Господи, это же его сотовый.
Мысль рывком приподнимает тело, рука наотмашь отбрасывает в сторону одеяло. Взгляд, еще без всякого смысла, скользит вдоль кровати. Рядом лежит на животе голая спящая женщина. Мэри, рассеянно вспоминает он, ее зовут Мэри. Свет уличного фонаря растекся и застыл золотистой пленкой на красивых овальных ягодицах. Они словно из металла, невероятно холодные и твердые на вид. Статуя? Неужели он спит со статуей?
– День-ги за-даром, дев-ки-за-так…
Раз, другой телефон ящерицей ускользает от рыскающих по ковру пальцев. Завладев им, он отвечает не сразу. Хлопая другой ладонью по столу, на ощупь выхватывает из полутьмы пластиковое удостоверение. Окунает его в поток желтого уличного света. Джон Голдстон. Вот кому принадлежит это тело.
– Голдстон слушает.
– Крепко спишь, дружище. Наконец-то отоварил карточки на коньяк?
Голос еврокомиссара Кнелла такой, как обычно: отточенно-ехидный, обрезаться можно. Но сегодня есть что-то еще, тяжелое, даже тревожное. Со сна не разобрать. Чертыхнувшись, Голдстон вслепую приземлился на кресло, неудобно подогнув под себя ногу.
– Который час, герр комиссар?
– Без пяти пять. Я не разбудил… Мэри? Или она уже в отставке? Неделя-то хоть прошла?
Втянув носом прохладный воздух, Голдстон страдальчески вздохнул.
– В Берлине некого любить, герр комиссар, если вы опять о своем.
– Значит, у тебя одной причиной больше, чтобы уехать отсюда.
До него, наконец, дошло: Кнелл никогда не звонил раньше восьми.
– Что, конец света?
– Почти угадал.
Кнелл подержал неприятную паузу, причмокнул, будто врач перед тем, как озвучить безнадежный диагноз.
– Москва. Надо слетать туда на несколько дней… Согласен, не самый популярный курорт зимой. Вряд ли Мэри составит тебе компанию. Поищешь варианты на месте.
Голдстон вскочил с кресла и тут же припал на затекшую, ватную ногу. Вот оно, все-таки настигло. Захотелось, как в детстве, забиться с головой под одеяло. Спрятаться от всех на свете.
– Джон?
– Я могу отказаться?
– Нет.
– Если честно, забыл весь свой русский.
– Отправлю под трибунал – сразу вспомнишь. Жду тебя на Вильгельмштрассе ровно в шесть. Все… серьезно.
Когда Кнелл говорит серьезно, лучше не спорить. Иначе от вековой спячки, упаси Господи, проснется тотем его предков. Голдстон откуда-то в точности знает: это бурый, с огромной круглой головой и щелями-глазками медведь-шатун, весь покрытый колтунами грязной, спутанной шерсти. Придет, навалится горой-тушей, всадит ржавые клыки прямо в шею… Он обреченно поплелся в душ, запустил там по-издевательски теплую из-за мер по экономии тепла струйку воды. Сполоснувшись, стремительно запрыгнул в приготовленный с вечера мундир. Уже на бегу заглянул в спальню. Мэри, забытая им без одеяла, тоже проснулась. Сидела голая, обняв колени, на кровати и, как кошка, неотрывно смотрела в сторону двери. Кажется, он должен восхититься этим ухоженным, манекенистым телом.
– Срочно вызвали в министерство. Но тебе, напротив, повезло. Кровать теперь целиком твоя. И холодильник тоже. Я как раз получил паек.
Он говорит как обычно. Низким, монотонным голосом, небрежно выговаривая слова. Но ему чертовски неловко и хочется поскорее уйти. Внутри ни капли благодарности. Лишь бледные угрызения совести, что эта женщина рискует из-за него простудиться. И так всегда на следующее утро. «Женщин надо стараться любить, даже если у тебя их будет очень много». Отец как в воду глядел. Любовь. Тепло. Где же взять столько тепла, если почти не топят?