Выбрать главу

– Ох-ма! – гремел Високосный Год, заливая волнами, как стая легких полевых пташек, щебетавших трелей комнату Бжебжицкого.

Ходи, изба, ходи, печь,Хозяину негде лечь! —

орал он в поощрение девушки, и живо пальцы его уничтожали в гитаре тот разгул, с которым она спрашивала у нечужой, где она была, потому что нечужая на повторенный вопрос:

Ох! Где же ты была,Завалилася? —

отвечала:

На дырявом я мостуПровалилася!

И как-то скорбно и вместе с тем порывисто после этого заплакали струны, словно бы больная истерикой женщина, а Адельфина так-то плясала под этот плач, так-то она отчаянно отбивала дробь двухвершковым каблуком своего городского башмака, что все жильцы темного коридора, всё эти Татьяны и Лукерьи наперерыв лезли к дверям и оттуда смотрели на нее, подставив почему-то под бороды свои руки, что обыкновенно делают Татьяны и Лукерьи тогда, как их обуревает какое-нибудь сильное горе…

– Действуй! – закричал вдруг Сафон Фомич, бросившись в пляс с быстротой совершенно трезвого человека.

И пошло!..

Я лично, тоже жилец самой крайней комнаты сне-билъю, обращенной одним окном на двор, а другим упиравшейся в какую-то высокую кирпичную стену, пришел в это время к Бжебжицкому, лишь только заслышал топот знакомого трепака.

– Знаток я, брат, своего дела! – обратился ко мне Сафон, выделывая неимоверную присядку. – Что давно не пришел? Я, любезный, такую тут без тебя фигуру отмочил, совсем новую! Жаль, что ты не видал. Ну благо теперь пришел. Выпьем с тобой – и качнем старинную. Готовься, ребята!

Все откашлялись, а я зажмурил свои глаза, потому что не мог петь старинной не зажмурившись…

Выпил Сафон Фомич, крякнул и, пюхнувши маленький кусочек хлебца, съел его, а потом уже начал:

О-о-ох! ты взойдя, ты взойди, солнце ясное!О-о-ох! над горою да над высокою,Над дубравой да над темною!Обогрей нас, добрых молодцев,Добрых молодцев, сирот бедныих,Сирот бедныих, беспаспортньшх!

Я пронзающею фистулой, могущей делать неописанные вариации, и громовый бас Високосного Года вместе с его десятиструнною гитарой, дружно принявшие от запевалы вторую строчку песни, сделали то, что с первого же нашего оха все, что в поте лиц трудилось в печальных подвалах дома комнат снебилью, – все это разлилось перед нашими окнами и слушало старинную песню, от которой тяжкий стон шел по целому дому.

– Важно поют! – толковала публика.

– Играют бесподобно! И все это «скуденты» отличаются.

– Скудентам одним так не сыграть: беспременно есть и господа.

О-о-ох! Сиро-от бедныих, беспаспортныих – тянули колокольчиками дишканты Адельфин, Татьян и Лукерий, по временам заливаемые волнистой октавой драбанта и, так сказать, горюющим тенором Сафона Фомича, который, впрочем, по правде-то ежели сказать, никогда не выстаивал в самых верхних нотах против моей фистулы.

– Вон она, сиротская-то наша матушка раскатывается! – восхищался народ, все больше и больше наводнявший наш двор. – Вишь, господа-то ее как вздымают: поди, чай, под самым небушком слышно.

– Тебе же говорят, что это не господа! – поучительно заметил восторгавшемуся парню какой-то, по всем приметам, мастер. – Не господа, а так, скуденты, простые – народ больше, не хуже нашего брата, бедняк.

– Пшоль, негодный человек, негодная твоя тварь! – загонял своих рабочих в покинутые ими мастерские немец-красильщик. – Какой теперь шас? – гневно шумел он. – Где ты должен быть? В мастерской, а он тут на всякое глюпство уши раздвинул. Никогда этого не поймет шортова голова, что в мастерской надобно быть в один шас, а в другой глюпством заниматься… Пшоль! Пшоль!

Веселая нас, господа, компания собралась в комнатах снебилью! До того веселая и хорошая, что шестиклассник-гимназист всю следующую за выпивкой неделю старался, по примеру Степана Гроба, становить разные глубокие вопросы и так же, как он, кавалерски, или, как говорили в комнатах, с кривого глаза, решать их; надувался он, бедный, изо всех сил быть таким же народным, как Сафон Фомич; у Високосного Года учился на гитаре, а ко мне (о горе мне, развратившему своим примером единого от малых сил!) – ко мне, говорю, всю неделю приставал поисправить немножечко какой-то рассказ и похлопотать в какой-нибудь знакомой редакции о скорейшей выдаче ему за этот рассказ гонорария, который, я уверен, этот парень, в качестве сына своего века, употребил бы на выпивку, шикарнейшую выпивки прапорщика Бжебжицкого…