Ну, это одно, а тут еще баба-жена да ребятишки. А при бабе какая наука может быть? Ты, примерно, книгу раскрыл и хочешь узнать чего-либо по науке, а тут жена и застрекочет сорокой: то-се, пятое-десятое... Уж она завсегда найдет, что сказать. Ты нарочито думай -- не придумаешь, а она, и не думавши, как примется стрекотать... Уж она трещит-трещит... А ведь все зря, все попусту, лишь бы языку дать работу. Конечно, есть и понимающая, разумная женщина, завсегда уважит мужа. Но ведь мало таких, всего больше -- как раскудахчутся, так и жизни не рад станешь...
Ну, тоже и нашего брата похвалить не за что: есть такие соловьи залетные, он тебе напоет такое, что ты уши развесишь, и облупит он тебя, как яичко печеное. Есть такие ловкачи...
Ну, вот и Сухарева такое дело: думал, думал, как быть? И по науке человеку лестно пойти, да и нищим не хочется остаться... Видит -- не с руки ему наука, взял, да и построил башню.
-- Ты, говорит, Брюс, живи в этой башне, доходи до всего... А чего, говорит, понадобится, скажи, дам.
А чего Брюсу понадобится? Чего нет -- сам сделает. Я тебе говорю: на все руки мастер был. Он и золото, и серебро делал. Ну, конечно, не зря, а по малости. А то, пожалуй, наделай много -- тут такая бы пошла поножовщина, такое смертоубийство... Смотри, и башню давно бы спалили. Вот он и остерегался. А больше всего испытания делал, над составами работал.
А царь сердится:
-- И чего ты, говорит, все мудришь? Что выдумываешь? Забился, говорит, в свою башню и сидит, как филин. Вот, говорит, прикажу подложить под башню двадцать бочонков пороху и взорву тебя. И полетишь, говорит, ты к чертям.
А Брюс говорит:
-- Если, говорит, я филин, то пусть буду взаправдашний филин.
И тут обернулся филином. Обернулся, да как закричит: "Пу-гу-у!". Царь испугался и -- бежать...
-- Тут, говорит, и до греха недалеко.
И не любил царь Брюса.
-- И когда, говорит, черти заберут его от меня?
А тронуть Брюса боялся. А не любил вот почему: он хоть и царь был, а по науке ничего не знал. Ну, а народ все больше Брюса одобрял за его волшебство. Ну, царя и брала зависть.
А тут Брюс такой состав сделал: старого человека на молодого переделывать. Вот и говорит слуге своему:
-- Брат, изруби ты меня топором на мелкие кусочки. Полей, говорит, сперва из этого пузырька, а потом вот из этого. Хочу, говорит, снова молодым стать, а то мне, говорит, уже девяносто лет...
Ну, слуга изрубил его топором. Полил из одного пузырька -- тело срослось. А из другого не стал поливать, взял да и разбил об пол. А сам побежал к царю.
-- Брюс, говорит, помер. А царь говорит:
-- Помер, и чорт с ним -- собаке собачья честь.
А нешто он собака был? Самый ученый человек был, самый умный. Тут царская злоба, зависть... Живому ничего не мог сделать, боялся, так вот дай хоть мертвого облаю... Злоба, конечно.
Ну вот... Ну, похоронили Брюса... И очень народ жалел его. Да что поделаешь? Умер, значит, конец.
А этот подлец, слуга Брюсов, как ни таился, а все же люди узнали про то, как он Брюса погубил. Ну, понятно, не поблагодарили за такое дело: ругали всячески и ребра пересчитали. Да толку-то от этого чуть. А его бы из поганого ружья пристрелить, вот это в самый раз было бы: чего заслужил, того и получай.
Ну, а Пушкин... Пушкин в Москве жил и планы разводил: ведь это он застроил Москву, ведь это он завел порядок.
А ежели бы не Пушкин, была бы не Москва, а чорт знает что... Ведь у нас как? Ты дом построил, ты сад развел. И я дом построил, только у меня он неказист, да и сад не тово, подгулял. Вот меня бес и начинает мутить, зависть разбирает... Вот я возьму, ночью перелезу через забор и спилю твои деревья в саду. И после того пойдет промежду нас грызня: я тебя "подлецом", ты меня -- матерными словами... И дойдет дело до драки: один другому рожи исковыряем. А Пушкин это воспрещал... Вот и завел порядок.
Умнейший был господин. И книги тоже писал, все описывал. И чтоб люди жили без свары, без обмана, по-хорошему...
-- Вы, говорит, живите для радости.
Да ведь наш народ какой? Окаянный народ. Я мостовую мету, своим делом занимаюсь, а он, шут его знает, кто такой, по тротуару идет и ровно бы ветром его качает... самогону через край хватил. Ну, качался, качался, остановился и давай меня ругать. Уж он конопатил, конопатил... А за что? Я ему не должен, ничего не украл у него, да и вижу-то его впервые...
Ну что ты поделаешь с ним? Драться с дураком не приходится -- сам дурак станешь, да и не одолеешь, ведь он какой оглоед -- быка за хвост удержит... Поругал-поругал, пошел, закачался... Пьяный, конечно... ну, пьян-пьян, а башкой об стену не стал колотиться. Хам.
Вот Пушкин и правду написал: "На подлеца хоть аполеты надень, а он как был свинья, так и останется свиньей". Что ж, и верно: ты его как ни полируй, а он все такой же хамло будет... Вот Пушкин и хотел, чтобы у нас дружелюбие было, чтобы мы не хватали один другого за горло, чтобы свиной жизни не было. Только у нас дело на свой лад идет, не на пушкинский. Нам бы вот сивухи-матушки через край хлебнуть, да человека матом разутюжить -- это так... вот это и есть радость наша. А дружелюбие это... Обманул человека, обработал как нельзя лучше, в одной рубахе оставил -- вот и дружелюбие твое.
Пушкин-то хорошо знал обхожденьице наше -- какой мы народ... Человек умнейший был, а иначе нешто поставили бы ему памятник?
Им, видишь, всем троим хотели поставить памятники: Брюсу, Сухареву и Пушкину... Это уж после было, при другом царе... Три памятника хотели поставить, да царь воспротивился:
-- Брюсу, говорит, не за что: он волшебством занимался и чорту душу продал.
Вот, видишь как человека опорочили.. А ведь напрасно, совсем зря. Чего ему было душу продавать чорту, ежели он наукой дошел? Умный человек и без нечистой силы дойдет. И волшебство он наукой взял.
Да ведь у нас как? Озлился на человека и давай его чернить. Вот и тут так: один царь невзлюбил Брюса, ну, и другие цари той же дорожкой пошли. От дедов-прадедов пошла эта царская злоба... Вот от этого и не приказано было ставить Брюсу памятник.
И Сухареву тоже не приказал царь.
-- Какой, говорит, ему памятник надо? Есть Сухарева башня, и довольно с него.
Да и не за что, говорит, ставить ему: он, говорит, мукой торговал, барыши в карман клал.
Ну и клал... А как же иначе? На то ведь и торговля, чтобы барыш был. А станешь торговать без барыша -- проторгуешься, в трубу вылетишь. Без барыша нельзя. Ну, а Пушкина все же одобрил.
-- Он, говорит, умнейший человек был.
Вот и поставили памятник Пушкину, и стоит... Да ведь наш народ какой? Проклятый народ, с ним не сговоришь. Иной-то тысячу раз прошел мимо памятника, а спроси его: какой был человек Пушкин?
-- Не знаю, -- говорит.
"Не знаю". Да ведь и я тоже не знал, а как расспросил знающих, и узнал... И вот ты расспроси, послухай, что скажут. И никто тебя за это не оштрафует, и никто не заругает...
-- Нам, говорит, это не требуется.
А вам что же требуется? Чужие карманы обчищать да замки сворачивать, а? Поверишь ли? Четырнадцати вершков голенища -- сапоги были... елецкие вытяжки, [3] к Пасхе справил... И что ты скажешь? Пришли, свернули замок, все забрали, все унесли. Бекеша на вате была... я бы за нее и пяти червонцев не взял бы... уперли и бекешу. Да мало ли чего не взяли... Валенки старые -- и с ними не расстались! Ну, что за народ такой? Им вот про Пушкина знать не требуется, а воровать по квартирам да в карман залезать -- это самое любезное дело... Эх, народец!..
Пушкин и Гоголь
Андрей Егорович Колтыхин -- крестьянин, вернее был приписан к крестьянскому обществу. Он родился от неизвестных родителей, был вскормлен сначала в Московском Воспитательном доме, потом в семье крестьянина одной из подгородных деревень, бравшего "шпитонцев" (питомцев) этого дома на воспитание. Когда ему было восемь лет, он жил в селе Хотеичево Рязанской губернии (где, по его словам, раньше делали гребешки), потом попал поводырем к слепому старику-нищему, "дедушке Якову Петровичу". С ним он ходил по селам и деревням "по кусочки", то есть собирал милостыню; с ним же он пробрался в Москву. Тут вскорости дедушка помер, а Андрей Егорович остался на улице; тогда ему было десять лет. На улице он провел два года и однажды зимой чуть было не замерз, ночуя в мусорном ящике.