— А почему это вам, Петр Николаевич, не приходит в голову, что я здесь хочу бомбу делать? Так сказать, под покровом лаборатории профессора Лебедева и за счет университета Шанявского изготовлю этакую бомбину да и трахну ею какое-нибудь высокопревосходительство... Вот смеху будет!..
— Нет, какой же из вас, Евгений Александрович, бомбист? Бомбисты — народ, наверное, мрачный, и на лице этакое... роковая печать. Нет, на бомбиста вы не похожи. И на социал-демократа не похожи.
— А вы откуда социал-демократов знаете, Петр Николаевич?
— Да в Германии на них насмотрелся... Знакомили меня с ними. Там они даже среди преподавателей есть. И видел я праздники социал-демократические. Ничего такого страшного — почти как обычные ферейновские. Только значки другие. А однажды мне самого Бебеля показали. Ничего, симпатичный господин. Приятный такой, на русака чем-то похож, а не на немца. Только совсем другой, чем вы... Вы больше на ниспровергателя похожи, чем ваш Бебель...
— Чего это он мой?.. Да и за кого вы меня принимаете, Петр Николаевич?
— Ну, как за кого?.. У вас же, Евгений Александрович, репутация что ни на есть красного... Небось Любавский да Лейст убеждены, что вы по ночам бомбы делаете или подпольные прокламации печатаете...
— А вы как думаете?
— А я, в отличие от Лейста, и не думаю об этом... По-моему, люди делятся на умных и глупых, порядочных и подлых, а не на красных или серо-буро-малиновых. Цвет политических убеждений — это не научное мерило, не объективный фактор. Политические убеждения могут сопутствовать любым человеческим качествам — как вероисповедание...
— А вы не замечали все ж некоторого сходства, некоторой взаимосвязи, что ли, между нравственными качествами и политическими убеждениями? Вы какого мнения о нравственных достоинствах господ, скажем, Кассо, Тихомирова, полковника Модля, генерала Андрианова?
— Самого низкого.
— Почему же мы из всей правительственной камарильи, из всех здешних начальников не можем — ну просто ни в какой телескоп не можем разглядеть человека высоконравственного, бескорыстного, способного на жертвенный поступок... Вы не можете таких назвать?
— Нет не могу.
— И я не могу. Зато я могу назвать вам десятки людей необыкновенно умных, безупречно порядочных, которые являются теми, которых вы называете «красными». Все эти люди по своим высоким интеллектуальным и другим качествам способны были сделать самую высокую карьеру. Они предпочли неизвестность, бедность, лишения, может быть, и потерю свободы, самой жизни...
Теперь в голосе Гопиуса не было и тени той раздражающей задиристости, которая ему была всегда свойственна. Он не кричал, не хохотал своим резким высоким голосом, не перебивал и не цитировал любимых поэтов. Лебедев был готов поклясться, что Гопиус был скорее тих, задумчив и даже лиричен.
— Но вы что же, Евгений Александрович, считаете, что те, кто исповедуют другие, нежели вы, убеждения, что они не являются людьми убежденными, принципиальными? Они верят в другое, чем вы. Вот и все.
— Может быть, может быть... Только вот что удивительно: то, во что они верят, почему-то им очень выгодно. Я среди этой публики не встречал таких, чьи убеждения шли бы вразрез с их личными выгодами. Не встречал, и все тут... И вы не встречали, Петр Николаевич...
— Не встречал, не встречал... Слушайте, Евгений Александрович: теперь я знаю, что вы приходите сюда, чтобы распропагандировать профессора Лебедева и обратить его в свою красную веру. Какое коварство!.. Но, говоря серьезно, не следует вам с таким опасением относиться к моим ночным работам. Я же знаю, что вот так, случайно, я тут буду встречать то вас, то Млодзиевского, то Вильберга, то Лисицына... Не надо! Я прихожу сюда работать только тогда, когда чувствую себя в силах, и только потому, что так мне работать легче и лучше. И давайте на этом покончим с нашими ночными политическими разговорами. Я и рад был бы их вести, но нет у меня для этого времени... Идите домой, идите, голубчик, и не злите вы меня, ради Христа.
В этом году осень была настолько же зла и холодна, насколько тепло и ласково было лето. Рано похолодало, за несколько дней сильные дожди и резкие ветры сорвали с деревьев даже не успевшую пожелтеть листву. Сугробы мокрых, еще ярко-зеленых листьев лежали на бульварах, на тротуарах, вдоль заборов. Иногда они почти наполовину закрывали подвальные окна лаборатории. И зла оказалась осень к Лебедеву.
Все чаще и чаще на площадке лестницы, перед входом в лабораторию, появлялось объявление о том, что «профессор П. Н. Лебедев сегодня по болезни на семинаре присутствовать не будет». И теперь уже у Лебедева не было никакого расписания работы — ни дневного, ни ночного. Он работал вне зависимости от времени: тогда, когда ему становилось лучше. Иногда в середине дня, когда лаборатория была полна людьми, вдруг на пороге показывался Лебедев. С серым лицом, седой клочковатой бородой, потухшими глазами. Тяжело шаркая ногами, он проходил через весь подвал в свою комнату, со вздохом опускался на стул и раскрывал лежащий на столе дневник. Он просматривал последние записи, постукивая пальцем по столу, потом наклонялся к прибору... Иногда к нему в комнату заходил Лазарев, и они, непривычно тихо, разговаривали — только о физике, только о приборе, только о деле. Лебедев себе не разрешал ни своих обычных «проповедей», ни острот, ни даже гнева. И последнее было самым страшным для окружающих. Страшно, странно, непривычно было, что в лаборатории Лебедев и не слышно вокруг него взрыва смеха, не раздается по всему подвалу его гневный и сердитый голос. Все занимались молча, уткнувшись в тетради, в приборы, так, как делают в квартире, когда в дальней комнате лежит тяжко больной близкий человек...