— Этот день... Уже первое марта сегодня...
— Да, первое...
И действительно, все более успокаивающие вести приходили с третьего этажа.
...Боли меньше... Перестал метаться... Пульс наполненный, ну просто хороший пульс!.. Задремал... Заснул!.. Впервые за сутки заснул...
...Этот вскрик наверху, этот стук дверей услышал первым Гопиус. Он сорвался со стола, на котором, по своему обыкновению, сидел, бросился к двери и выскочил. Казалось, что он отсутствовал минуту или меньше... Он вошел уже совершенно не спеша. Снова сел боком на стол. Только лицо его было удлинившееся, и глаза стали косые...
— Умер... Умер Петр Николаевич.
— М-да... Вот так. Ухайдакали они его все-таки!.. Долго, сволочи, старались, но своего добились...
Гопиус встал, ни на кого не глядя, прошел к шкафу в мастерской, открыл, вынул бутыль технического спирта, налил в мензурку, понюхал, содрогнулся от отвращения, выпил... Аккуратно поставил бутыль на полку и снова вернулся на свое место.
— Теперь мы от них наслушаемся... Высокочтимый, почитаемый нами. Лейст придет, венок с фарфоровыми цветочками принесет... Как же — бывший профессор... Смерть как-то загладила грехи Лебедева перед начальством, перед царем и богом... Теперь эта шайка будет делать вид, что он все же, хоть и ошибался, но был из них, с ними. Дураки! Они думают, что мертвый уже не страшен!.. О, кретины, болваны лютые!..
Гопиус бормотал, раскачиваясь на месте, как делает человек, когда у него нестерпимо болит зуб и он его заговаривает вот таким бормотанием, уговорами... В одной из комнатушек всхлипывал какой-то студент...
Открылась дверь, вошел Лазарев. Был он, как всегда, спокойный, только воспаленные от бессонницы глаза были красны, как бы подернуты мутной пленкой.
— Как?.. Как же это так?.. Ведь ему было лучше!.. Ведь надеялись!..
— Да, да, надеялись... И все как-то успокоились. Он заснул, спокойно заснул... Только дежурная сестра осталась при нем. Рассказывает, что он вдруг проснулся, привстал и сказал что-то... Она к нему бросилась... Он был мертв...
— А что — что он сказал?..
— Она не поняла...
— Он сказал: «Света! Больше света!..»
Все в комнате обернулись на Гопиуса.
— Да, да... Это были последние слова Гёте. И Петр Николаевич мог так сказать. Не только потому, что очень любил Гёте... И свет он очень любил... В науке, в физике, в жизни больше всего любил свет... Как это удивительно точно по-русски говорится: светлый человек... Светлый...
Лазарев как бы смахнул с лица невидимую паутину.
— Пойдемте, господа... Пока никого нет, пойдемте простимся с нашим Петром Николаевичем...
...В пустой прихожей, в углу, плакала горничная. В квартире было тихо и пусто. Они прошли в спальню, где все эти последние дни и недели было темно от постоянно задернутых штор. Сейчас шторы были широко раздернуты, комната была наполнена светом. Среди серых туч пробилось солнце, и солнечные зайчики играли на стеклянных пузырьках лекарств. Лебедев лежал на постели, укрытый до горла белой простыней. Измученное и усталое лицо было спокойно, с него ушло то выражение гнева, раздражения, неудовлетворенности, которое в последние месяцы было для него обычным. Теперь это лицо было спокойным, удовлетворенным, как будто он все же добился своего, достиг, сделал все, что мог... Да, сделал. Все, что мог, сделал, а чего не смог — он не виноват... Пусть это сделают другие. Люди с Моховой, с Волхонки, с Нижне-Лесного переулка, люди из многих других городов и улиц России...
В маленькой квартире Лебедева поток людей шел неиссякаемо, постоянно. Профессора, учителя, студенты, курсистки с Женских курсов, москвичи и приезжие — они шли по лестнице, усыпанной мелкой хвоей, заходили в маленькую прихожую, шли в столовую, огибая стол, на котором в гробу лежало тело Лебедева. Два огромных венка стояли у гроба. На аккуратно расправленных лентах надписи: «Бывшие профессора и преподаватели Московского университета — дорогому Петру Николаевичу Лебедеву, своему знаменитому товарищу», «От Московского Технического училища — гордости русской науки, величайшему из русских физиков». Эйхенвальд — с опухшим лицом и красными глазами — встречал и провожал тех, что с гордостью поставили перед своим званием слово «бывшие»: Умов, Мензбир, Жуковский, Чаплыгин, Тимирязев, Реформатский, Павлов, Кольцов, Виноградов, Цингер, Вульф... На столе в глубокой вазе лежали телеграммы — груда их росла... Из Берлина от Планка, из Стокгольма от Аррениуса, из Лондона, Амстердама, Парижа, Кембриджа... Из Петербурга, Костромы, Харькова, Одессы, Томска, Тюмени, Олонца... Лежала телеграмма из Петербурга от Ивана Петровича Павлова: «Всей душой разделяю скорбь утраты незабываемого Петра Николаевича. Когда же Россия научится беречь своих выдающихся сынов, истинную опору отечества». И кто-то положил рядом с телеграммой Павлова другую, присланную из Архангельска: «Скорбим со всей мыслящей Россией о кончине стойкого защитника русской свободной школы, свободной науки, профессора Лебедева. Ссыльные студенты».