Выбрать главу

...Кажется, он сбивается на политику!.. Вот если бы Гопиус проник в его теперешние мысли!.. Но его, Лебедева, действительно политика не интересует. И не то что не интересует, он просто не верит в ее позитивное начало. Но он не открещивается от нее, как богомолка от черта, он ее просто избегает, а она настигает его, настигает, не дает ни работать, ни жить...

Ведь, казалось бы, как для него хорошо начался новый век! Закончил свои работы по доказательству светового давления, из малоизвестного русского ученого вдруг стал экспериментатором с мировым именем... Эти письма, что он получал! Известный физик Ф. Пашен писал ему тогда из Ганновера: «Я считаю Ваш результат одним из важнейших достижений физики за последние годы и не знаю, чем восхищаться больше — Вашим экспериментальным искусством или выводами Максвелла и Бартоли. Я оцениваю трудности Ваших опытов, тем более что я сам несколько времени назад задался целью доказать световое давление и проделывал подобные же опыты, которые, однако, не дали положительного результата, потому что я не сумел исключить радиометрических действий. Ваш искусный прием, заключающийся в том, чтобы бросать свет на металлические диски, является ключом к разрешению вопроса...»

Испытывал ли он тщеславное удовлетворение от этих нахлынувших на него почестей, лестных признаний? Ей-богу, нет! Когда он получил от самого Вильяма Крукса лестное письмо с признанием огромного значения лебедевского опыта, то больше содержания его поразил внешний вид письма знаменитого английского физика: на специально изготовленной почтовой бумаге и конверте монограммы W и C, обвитые вокруг креста. На кресте латинская надпись: «Ubi crux, ibi lux», сверху слон, тело которого разделено на четыре геральдических поля, на полях орденские кресты... Господи! Чем же ребяческим, глупо-тщеславным тешится великий физик!.. Теперь понятно, как может Крукс увлекаться и искренне верить в спиритизм, в это идиотское столоверчение, вызывание духов!..

Он не испытывал ни приступа слепой гордости и никакой особой радости. В университете было плохо: начинались студенческие волнения, грызня в профессуре... В стране — выстрелы террористов, суды, виселицы... Приступы боли в сердце повторялись все чаще, ему тогда казалось, что на этом и кончается все, что он успел сделать. И даже некому было об этом сказать... Матери уже не было в живых, Саша был далеко, с Голицыным порвалась старая дружба... Еще с его женой поддерживались прежние дружеские связи, и ей тогда, году в девятьсот втором, он писал: «В моей личной жизни так мало радостей, что расстаться с этой жизнью мне не жалко — мне жалко, что со мной погибает полезная людям очень хорошая машина для изучения природы: свои планы я должен унести с собой, так как я никому не могу завещать ни моего опыта, ни экспериментального таланта. Я знаю, что через двадцать лет эти планы будут осуществлены другими, но это стоит науке двадцать лет опоздания!..»

Он был тогда искренен перед нею. Он действительно думал, что жизнь его доконала, что он гибнет физически, а вместе с ним погибают его замыслы... Все же тогда он справился с болезнью, у него хватило сил еще на годы больших трудов, он еще кое-что успел... Но разве ему было лучше, радостнее? В России творился кошмар, от этого нельзя было спрятаться ни в какую науку! Эта бесчестная, глупая война, окончившаяся так позорно! Если бы хоть половину того, что было всажено в эти броненосцы, которые пошли с людьми на дно, если бы хоть ничтожную часть денег, ушедших на никому не нужную и мерзкую войну, пустили бы на школы, на университеты, на лаборатории, на науку, как бы по-настоящему расцвела Россия!.. И этот царек, маленькое глупое создание, ничтожество, которому Россия досталась — как купцу лабаз! — в наследство от отца... 9 января... Расстрел безоружных людей у самого дворца человека, в которого они так по-детски верили... Полиция, которая начала врываться в университет, аресты способнейших учеников, раскол в профессуре...

Напрасно он пытался от этого уйти в свою науку, напрасно он пытался спрятаться от жизни в свою физику. Ничего не получалось из этого! Он писал Голицыной, которая это тяжкое время была почти единственным его поверенным: «О себе скажу, что я в полной прострации: я ничего не могу думать, ничего делать — вся моя деятельность насадителя науки в дорогом отечестве представляется мне какой-то безвкусной канителью, я чувствую, что я как ученый погибаю безвозвратно: окружающая действительность — одуряющий кошмар, отчаянье».

А ему еще предстояло пережить многое: гром пушек на Пресне и Кудринской площади, разбитые снарядами дома, притихшую Москву, по которой топают сапоги гвардейцев Семеновского полка, цокают копыта казачьих разъездов... и это через каких-нибудь полтора месяца после царского манифеста, после пресловутой «конституции»... Как в нее все эти дурни поверили! На другой день после манифеста 17 октября поцелуи, слезы, восторги, тосты в ресторанах: «Ты победил, Галилеянин!», «Воскресла Русь!», «Свобода, равенство и братство!» — и еще как-то и еще что-то...