18 февраля. Четверг
[...] Видел: на мосту, по направлению Дома Правительства, со стороны Волхонки, две женщины, пожилая и молодая, волочат за веревку санки. Санки широкие, те, на которых возят дрова. Тащить трудно, вчера была оттепель, протаяло сильно и теперь, когда подмерзло, то лед оказался с землей. Пожилая женщина тащит усердно, лямки врезались глубоко в шубу, платок на затылке. Женщина помоложе, в белом шерстяном платке, еле тащит, не хочется. Но она и назад не оглядывается. На санках - лист фанеры. На этом, чем-то застеленном листе, сидит мужчина, лет тридцати, до пояса укрытый одеялом. На нем шинель, шапка-ушанка. Лицо у него истощенное, серое, но ласковое. У него нет одной руки и одной ноги. Дотащив санки до середины моста женщины останавливаются, передохнуть. Пожилая женщина сбрасывает лямку и подходит к калеке. Лицо у нее, - несмотря ни на что! - сияет. Это, наверное, мать. Калека смотрит на нее радостно. Женщина помоложе стоит, не снимая лямки, отвернувшись от санок. Мне хочется заглянуть ей в лицо, и я тороплюсь. Обогнал, заглянул. Лицо измученное, лицо женщины, много рожавшей. Она недвижна. Она тупо смотрит на серую, унылую громаду Дома Правительства, и не видит ничего!.. Наша толпа, поглощенная собой, спешащая, все же оглядывается на эту троицу... Я спешу перейти на ту сторону моста.
А по другой стороне - она очень широкая и с той стороны надо уж очень внимательно смотреть, чтобы разглядеть "троицу", - идет командир со сверкающими золотыми погонами. К нему прижалась женщина в платочке. Глаза у нее полны слез. Она смотрит на него. И у него тоже скорбь в глазах... Они, конечно, не видели "троицу", - но они знают и без того, что такое война! А ему, должно быть, пора "туда".
[...] В небе, то тут, то там, словно открывают огромные вентиляторы, летают невидимые истребители, ибо солнца нет и тучи серые, и много их!..
19 февраля. Пятница
Дома. Писал и тут же перепечатывал рассказ "Честь знамени". Получается что-то длинное.
Наука всегда стремилась классифицировать. Теология мешала ей в этом. Но теперь теология не мешает - и наука словно сошла с ума. Каждая отрасль науки, - даже не наука! - старается приобрести свой язык, свои термины, свои значки. Литературоведение пока питается крохами, падающими со стола философии и экономики, но уже так называемые "формалисты" пытались изобрести - да и изобретут еще! - свой литературный жаргон. [...] Поэты совершенно правильно делают, что не изучают жизни. И я говорил глупости, когда требовал "изучения". Во-первых, боль нельзя изучить, пока сам не переболеешь (а мы болели достаточно - и что толку?), а во-вторых, чем больше ошибок в твоей книге и чем ты меньше знаешь жизнь, тем ты будешь убедительнее. Корова умеет только мычать, а между тем из-за отсутствия жиров скоро вымрет пол-России, и не даром индусы обоготворили корову. Дело не в том, что "знаешь жизнь", т.е. понимаешь все эти значки и словечки, куда и что прикладывается, а дело в таланте. [...]
20 февраля. Суббота
Исправил статью для "Гудка" об Украине. Легкая оттепель. Опять шум в голове. Вечером заехал Бажан. Он не сегодня-завтра улетает в Харьков. Сильно встревожен - "как-то они мне в глаза посмотрят? Наверно, им неприятно, и приятно. Да и что "это" такое?". Приглашал к себе. Сказал, что в речи Геббельса, о которой упоминается в сегодняшних газетах, нет ни слова о Гитлере и что американские газеты пишут, будто Гитлера не то убили, не то он сошел с ума. Наверное, вздор.
Тревожимся, когда два дня нет хорошего "В последний час". Ночью пожалуйста - и хороший "В последний час": наши взяли Красноград, Павлоград, т.е. подкатились к Днепропетровску и Полтаве! Ну, что ж, проделать за три месяца путь от Волги до Днепра - приятно и лестно. Правда, за три месяца немцы проделали путь от Вислы до Москва-реки [...] Нонешний немец, слава богу, уже не тот.
Читал Бергсона - беллетристика, недаром он хвалит художников.
21 февраля. Воскресенье
Месяц назад отправил письмо Сталину. Ответа, конечно, нет. Но вот прошел месяц, и я думаю - правильно сделал, что написал. Не то что я жду каких-то благ (хотя, разумеется, ждал, как и всякий бы на моем месте), но надо было высказаться, отмахнуться от романа, отделаться от крайне неприятного ощущения, что надо мной посмеялись.
[...] Вчера иду по Петровке. Ну, как всегда мрачная черная толпа. Мокрый снег под ногами, и вообще похоже, что идешь по какой-то первой, к сожалению, очень длинной, площадке темной лестницы. Да и небо над тобой словно за тем матово-волнистым стеклом, что вставляют в уборных международных вагонов. У магазина стоит пожилая и голодная женщина. Через грудь, по сильно поношенному пальто, ягдташ-сумка, в нее ей надо бы класть деньги, ибо она продает "массовые песни". А масса идет мимо и не смотрит на женщину.
[...] Я получил повестку - явиться к военному комиссару 24-го, как раз в день моего рождения. Приходит дочь Маня, принесла повестку - ее мобилизуют в ФЗО.
22 февраля. Понедельник
Выходил в Союз и Военный комиссариат - бумажки "броня". Ветеринарный фельдшер убеждал комиссара мобилизовать его, не давать отсрочки. Комиссар сказал: "А вы бы переквалифицировались. Лошади все равно все передохли. Мы давно не приглашаем ветеринаров".
Приходили из "Гудка", приглашали писать. Многозначительно говорят:
- К нашей газете за рубежом приглядываются. Мы можем сказать то, что не скажет "Правда" и "Известия".
Ну а мне-то не все равно? [...]
Согласился написать статью о Выставке к 25-летию РККА, надеясь, что там будет картина Петра Петровича "Лермонтов". Позвонил им. Ольга Васильевна сказала, что, хотя Петру Петровичу никто ничего не говорил, однако же он понял, что лицо у Лермонтова слишком безмятежное и он его подправил: потому, де, и на выставку не дал. На самом-то деле, наверное, сказали ему, потому что настроение это входит в настроение, которое прорывается в газетах - Россия-то Россией, товарищи, но надо помнить, что и тогда... Словом, всплывают охранительные тенденции, - грозопоносные.
"В последний час" нет. Хорошо, что не подгоняют победу к юбилеям, но все же настроение падает. Видимо, мешает распутица. В Москве оттепель, почти слякоть.
Читал свод статей по Достоевскому: современников и более поздних. Убожество ужасающее. Прекрасен только Владимир Соловьев да К.Леонтьев - и не потому, что они правы в оценке, а потому, что талантливо, и ощущали, что Достоевский - сооружение больших размеров, гора.
23 февраля. Вторник
По приглашению "Труда" пошел на выставку 25-летия Красной Армии, чтобы написать статью. Посмотрел - и отказался. Худо не то, что плохие картины [...] - а худо то, что от выставки впечатление такое, что люди посовали что попало и куда попало. По залам ходили тощие люди в черном, преимущественно художники и их жены, скучая, глядели на рамы, именно на рамы, а не на картины.
Вечером зашел Б.Д.Михайлов. В международной обстановке изменений нет, разве что наши отношения с союзниками становятся все холоднее. Закрыта "Интернациональная литература", поскольку, мол, этот журнал стал англо-американским - "а это нам не нужно".
[...] Лагерь пленных. Комендант Великих Лук, которому Гитлер обещал переименовать город в его честь. Его просят доложить пленным, как он защищал Великие Луки. Он поправил на шее железный крест и начал: "Я - враг большевиков, но я в плену". Затем - вопросы пленных: "А почему полроты погибло, которых вы посылали за баранами?", "А восемь человек перебили ходили они за молоком для вас?" Все вопросы в струнку, по форме. И под конец: "Почему вы не выполнили долг немецкого офицера - не застрелились?" Полковник объясняет так, что у него выбили из рук револьвер. Под конец собрания выносят единогласное решение: "Просить коменданта лагеря выдать на один день револьвер господину полковнику Зельцке".