Кроме этой рукописи Олег взял пару моих рассказов, которые тоже не ко двору советской цензуре. Собственноручно подписал псевдонимом «Аркадьев Николай». И я стал ждать. Полгода — Олег молчит. На вопросы уклончиво: «Некогда», «Жду человека», «Пока никак». И так год. А человек он опальный, деятельный и, когда я узнал, что рукописи все это время лежат без движения в шкафу его квартиры, то забрал папку. Пусть лучше хранятся у меня, чем у него, где они в любой момент могут быть изъяты. Примерно через месяц, в конце 1979 года, от него новое предложение — самиздат. «Уже договорился — пойдет». Я не знал тогда, что самиздат публикуется за границей. Думал: десяток-другой машинописных экземпляров. Пользы не больше, чем от моих четырех, а сидеть не за понюх не хотелось. В самиздат я отказался.
И зря. Кто бы мог подумать, что через девять месяцев, когда я о публикации и думать забыл, меня обвинят в распространении?
Вошел куда-то отлучавшийся Круглоголовый. Бросил на стол экземпляр: «Злобная клевета». Очевидно, заключение их экспертизы. Но формально меня пока допрашивали как свидетеля, по какому-то неизвестному еще делу, хотя ни одним вопросом следователь его не касался. Я свидетельствовал о себе и своих рукописях. Не считал нужным что-либо говорить о других. А как раз они-то, другие больше всего интересовали следователя Боровика: «Кому давал?» Особенно Олег — все о нем. Вопрос — ответ, из пустого — в порожнее. Долго толкли воду. Надоело до чертиков. Куда делась личина строго-усатого, но спокойного внимания, когда я говорил о себе. Теперь Боровик изводил и меня и себя. Он давно перестал разыгрывать книжных героев Агаты Кристи и Сименона. Трубка его не дымилась. (Обычно он то и дело совал в рот и вынимал трубку, все время казалось, что это какой-то лишний предмет и, выходя, он курит тайком сигареты). Боровик то капризно брюзжал, то так сверкал глазками — вот-вот даст по зубам. И чего он так нервничает? Подавай ему все сразу или он тебя съест. И вдруг лопнул. Обмяк. Глянул на меня как на пустое место. С видом глубокого безразличия следователь собрал бумаги и покинул комнату.
Остались Круглоголовый и рослый парень с пустыми, скучающе-грустными глазами и густой волнистой шевелюрой. Сидели молча и долго. Иногда кто-то из них выходил, чаще Круглоголовый, но другой неотлучно со мной. Клонилось к вечеру. Наверняка они все пообедали, меня не пускают: «С разрешения следователя». Спросить трудно или следователь не разрешает? Молчат. Вдруг в окне Наташа Попова. Гуляет во дворе, понурив голову. Значит, Боровик не обманул; Олег где-то здесь. Как же Крым — вернулись? Вызвали? Не свожу глаз с Наташи, увидит ли она меня? Взгляд скользит иногда в мою сторону, но на окне не останавливается. Решетка, дым, сумрак в комнате — ничего со двора не видно. Мне бы постучать в стекло, да разве позволят. И вот уже нет Наташи. Совсем тоскливо. И чего жду: выйду, не выйду?
Исчез Круглоголовый, вышел кудрявый. В комнате появился пожилой дядечка — уносит мешок с моими бумагами. Увидев, что я один, тихо спрашивает: «Это вы написали?» — «Да» — «Правдиво написано». Это было невероятно. В чертогах прокуратуры мне говорят доброе слово за то, что грозит арестом. Значит и здесь есть люди? Вот уж чего не ожидал! Знал ли этот человек, как кстати, как дорого было его слово в такой момент, в таком удручающем месте? Не раз потом, в самые тяжелые времена, его доброе слово выручало меня. Я вспоминал этого человека и говорил себе: «Не все потеряно». Не зря я работал, не зря писал, если приобрел хоть одного единомышленника. Если б только он один прочитал, то и тогда не зря. Для дела такой человек важнее, чем дать почитать друзьям и знакомым. Существование его в недрах карательной машины уже признак ее развала. Его доброе слово — песчинка, трещина в колесах этой машины. Она пожрала мои рукописи, но если внутри ее находятся и такие читатели, то рукописи не совсем уж пропали, они делают свою работу.
«Можно все стерпеть бесслезно, Быть на дыбе, колесе, Если рано или поздно Прорастают лица грозно У безликих на лице» (Е. Евтушенко)