Выбрать главу

— Да.

— Я старший следователь Дзержинской прокуратуры, Кудрявцев Игорь Анатольевич, назначен по вашему делу.

Приличнее Боровика, думаю про себя. Кудрявцев серьезнеет, берет около пишущей машинки официальный бланк:

— Вы обвиняетесь в преступлениях, предусмотренных ст. 228 и ст. 190 ч. 1 УК РСФСР. В интересах следствия я вынужден вас изолировать. — И смотрит на меня так, будто я ему должен спасибо сказать. — Подпишите.

Расписываюсь на обвинительном постановлении. Кудрявцев кивает ребятам: «Можно ехать».

По ту сторону проспекта Мира, около красы и гордости московской Олимпиады, спортивного комплекса «Олимпийский» — отделение милиции, вход, так сказать, со двора. В узком коридоре навстречу громила в спортивной куртке, морда лопатой. Осклабился, рычит: «Попался! Уж я с тобой поговорю!» Кулак с ведро помойное. Веселый человек, с ватагой — наверное, начальник. Они на выход, мы внутрь. Милицейский вестибюль. Справа железные двери камер, коридорчик куда-то. Прямо, очевидно, служебные кабинеты.

Слева, за стеклом, пульт дежурного. Желчный, сморщенный капитан грубо выворачивает мои карманы, сдергивает ремень, шнурки на туфлях — все на стол. «Поворачивайся, хули стоишь, как пень!» Ребята мои невозмутимы, мол, цени наше хорошее обращение. Да, разница заметна. «Товарищ капитан, нельзя ли полегче?» «Волк тебе товарищ! — толкает сучковатой рукой, лезет кривыми пальцами в карманы джинсовой куртки. — Снимай часы!» Стряхиваю эту какашку с себя, отхожу в сторону: «Прекратите хамить!» Круглоголовый бубнит что-то сердитому капитану, тот жутко хмурится, не глядя на меня: «Выкладывай сам на стол». Капитан примостился у края стола, что-то под копирку пишет. Первый экземпляр мне — акт изъятых вещей при личном обыске. С трудом разбираю корявую, малограмотную писанину. Как явствовало из этого документа, фамилия капитана Кузнецов. Перечень изъятого завершала похожая на куриную лапку подпись. Капитан увязывает в носовой платок содержимое моих карманов, забирает очки, таблетки. «Отдайте таблетки! Врачом прописано каждые два часа принимать таблетки».

— С собой не положено, — скрипит капитан.

— C собой? Куда с собой? — Кто-то внутри задает мне дурацкие вопросы, сам-то я все понимаю, но до него еще не доходит.

Капитан подталкивает меня к камере, железная дверь гостеприимно открыта. Круглоголовый и кудрявый молча стоят у стены. Грустно смотрят, показалось даже — сочувственно. И я к ним за две недели привык, жаль расставаться. Что от них? Ни одного грубого слова, одна приятность бесед. «Желаю звездочек!» — крикнул напоследок Круглоголовому с порога камеры. Так и стоит передо мной: коренастый, лысовато-одутловатый, с невозмутимым взглядом серых глаз, не знающих ничего более важного и нужного, чем то, что он исполняет. Жаль, если в моем пожелании он не услышал ничего, кроме ехидства.

Тяжело грохнула дверь за спиной. Скрежет ключа, словно провернул его капитан меж моих ребер. Примерно три квадратные метра тяжелого сумрака. Даже лампочка — за решеткой, тускло гноится над дверью. Прямо, чуть не у самого потолка, круглое, пыльное окошко в кресте переплета — и крест за решеткой. По бокам, сантиметров двадцать от пола, два деревянных настила, на одном, слева, темнеет скрюченная фигура. Ни форточки, ни щели какой, совершенно замкнутое помещение — склеп могильный. Давит со всех сторон: справа — слева, сверху — снизу, сзади — спереди и некуда деться, стиснуло до самого сердца — жмется в дробину. Зашевелились от ужаса волосы на голове. Не переношу замкнутого пространства. Этого я больше всего боялся, не сойти бы с ума. Креплюсь. И не один все-таки: русый парень деревенского вида. И верно — он из деревни. Чего-то набуянил по пьянке, приперся в Москву, а тут на таких нюх острый. Не очень-то разговорчив, но внешне абсолютно спокоен, из тех, видимо, кому все трын-трава, а может быть, даже интересно в столичной каталажке. Его вскоре убрали. Лязгнула дверь соседней камеры, наверное, туда перевели.

Один в непроницаемых стенах. Хоть бы дырка наружу. В двери вырез, но закрыт крышкой. Чуть выше — воронка «глазка», но «веко» опущено с той стороны. Припал к свету щелей: ничего не видно. Ворчанье басов, шаги, неразборчивые стенанья женщины из камеры. Глухо, как в гробу, и крышку прибили гвоздями. «Радомес! Радомес!» — мечется у гробницы Амнерис. И хор жрецов, хоронящих заживо… Где Наташа? Что с ней? За дверью иногда оживление, всплескивают голоса, но неразборчиво. Может, она уже здесь? Догадывается ли, с какой стороны окна камер? Вцепился в край оконного проема, подтянулся: просторный вид на «Олимпийской», дорога почему-то далеко внизу — так высоко окно с улицы. Проезжая часть у самой стены, тротуар с той стороны дороги. Идут парень с девушкой, с зонтом — капает, что ли? Из немытого стекла в любое солнце пасмурно, но, кажется, действительно непогодит. Ветер задирает плащи и юбки. Оконце двустворчатое, с решеткой меж двойных стекол — не откроешь, впаяна глухо. Движение довольно редкое, прохожих мало — закоулочная сторона. Будь Наташа — я бы ее увидел. Но ее нет. И руки отваливаются. Так прыгал несколько раз. Хоть бы увидеть ее, может, меня заметит — будет точно знать, что я здесь, бог знает, что они ей наговорили?