В понедельник Мокей был неузнаваем – жизнь для него потеряла смысл.
Щелкнул дверной замок, и Костя ступил в темный павильон. Легко ориентируясь среди шлангов электропитания, ослепших на ночь софитов, он подошел к накрытой черным покрывалом и оттого очень похожей на неутешную вдову съемочной камере. Во тьме возник лучик света – это
Костя щелкнул кнопочкой на панели пульта, и высветилась часть моста с окаменевшей на невидимых нитях, раскинувшей крылья цаплей. У прибрежной кромки замерла фигурка Бисэя. Казалось, сверхъестественная воля дохнула на происходящее, и все оцепенело навеки.
Костя прошел за черную ширму, зажег свет и остановился у сооружения из закрепленных горизонтально стекол, на которые из-под потолка глядел объектив другой кинокамеры. На стеклянных этажах покоились вырезанные из бумаги камыши, под рукою мультипликатора должные задвигаться, как если бы на них дохнул ветерок. В ожидании движения на стеллажах расположились торчащие на спицах, с разными выражениями лиц съемные головки кукол. “Декапитация”, – машинально отметил
Костя. В коробочках ждали своей очереди ножки, ручки, нанизанные на булавки глазки и к ним, для моргания, веки. Размалеванные искусно декорации, бесчисленные рисунки по стенам, на столах баночки с красками и клеями, в плошках корявые деревца, усыпанные какими-то нездешними цветами.
Костя вдруг загрустил: ему показалось странным, что вот он, нормальный вроде бы человек, отдал жизнь мультипликации. И правда,
Костя и такие, как он, не вполне объяснимы – они живут и умирают, будучи уверены, что их выбор идеален. Внешне они как все, ничем не отличаются от прочих, и чтобы их опознать, нужно бы пометить их фосфором. Возникает подозрение: они вроде ангелов – бесплотны и бесполы, так как, несмотря на полыхающие по земле войны и даже грядущий конец света, им бы только славить своего Бога, а там хоть трава не расти. Вот они, эти условные дяди и тети, из года в год, расставаясь, быть может, с лучшими днями жизни, плетут и плетут по кадрику паутину фильмов из иллюзорной жизни странных своих артистов.
Подслушать их иногда – большое удовольствие…
– Позвоните и заберите у Ксении Ивановны уши.
Или:
– Нам без петуха плохо.
Или:
– А когти ему отдали?
– А как же, еще вчера в метро.
Или:
– Слушайте, у кого поросячий нос?
– Как у кого? У Тани.
Или:
– Спрячь куда-нибудь брови, а то они падают ей на грудь.
И так далее…
– Здорбово, Шурей! – войдя в режиссерскую комнатку, воскликнул
Костя. – Это ты чего, ночевал, что ли, здесь?
– Привет. Да, ночевал, – отвечал кудрявый толстяк, кинооператор фильма.
– А ключ?
– У меня свой.
– От Капки прячешься?
Оператор вспыхнул:
– Тебе хорошо просыпаться одному, вроде как в хазарской степи!
– Иллегальный ты человек, – улыбнулся Костя.
– Это ты про чего?
– Значит – противозаконный. Капитолина вот явится, кудри-то те разовьет.
– Заткнись!
– Да не сходи с ума, боярин. Явится, так мы на нее Мокея напустим.
Нам, главное дело, его разбудить. Катька, стало быть, еще не пожаловала?
– Ты бы с ней поласковее, Кость. Она симпатичная. И сирота. А уж как талантлива-то!
– Нет, вы посмотрите! Сам от своей валькирии в постоянной коме, а уж у сиротки таланты разглядел. Прямо гешефтмахер какой-то.
– Какой еще гешефтмахер?
– Это, брат, такой махер, что хватает все без разбора.
– Кость, ты кончишь в дурдоме со своими дикими словами.
– Дикость не знать подобных слов, ахреян ты мой ненаглядный.
– Ну вот, поехали по-матери.
– Александр, ахреян суть неотесанный, грубый человек, только и всего. А насчет воли хазарской – что ж, у меня семеро по лавкам есть не просят.
– Женить тебя мало, – пробурчал Шура. – Раз семь.
Расположенная недалеко от дома пельменная была издавна его кормилицей и проклятьем. Можно бы потратить четверть часа и приготовить дома приличную еду. Вместо того, проклиная свою лень,
Костя сворачивал с гастрономического дерзновенного пути и переступал порог осточертевшего пищеблока. Так случалось всегда, когда он был не в настроении или когда ему начинало казаться: холостяцкая жизнь – верная гибель.
И вот он сидит за шатким столиком, а перед ним тарелка с недоеденными пельменями. Что-то жалкое таится в клейких тушках вареного теста, через разошедшийся бочок стыдливо показывающих крошечные кусочки бледного фарша. Так в выбитом копытцами, пыльном вольере зоопарка какой-нибудь горный козел смотрит с отвращением на даровой каждодневный харч, клоками торчащий сквозь ребра яслей.
Козел косит желтым, с черным вертикальным зрачком глазом на ненавистную толпу ротозеев, галдящих по ту сторону сетки ограждения.
И хочется козлу одного: сигануть с вершины каменной гряды, хочется захлебнуться разреженным горным воздухом и, даже если не допрыгнешь, все же пристойнее, осыпая каменья соседнего утеса, устремиться в бездну, навстречу воле. И Костя косит желтым, с вертикальным черным зрачком злым глазом на кухонных, в нечистых белых халатах девиц и громогласно вопрошает:
– Чего это у вас, леди, пельмени всегда холодные?
– Зато мы горячие! – с готовностью, как будто только и ждали этого вопроса, хором отвечают “леди”.
– Понятно, – сникает Костя и выходит на улицу.
Катя трудилась у него на картине художником-мультипликатором. По всему было видно – она очень нравилась Шуре, несчастному главе семейства и неудачнику на амурёзном поприще. Удачливый на этом поприще Костя и сам поглядывал на Катерину, и его заинтересованность выдавали неумеренная ирония и строгость. Но странное дело, ему впервые не удавалось представить девушку так, чтобы какой-нибудь фрагмент дамы или вся дама заставляла трещать по швам мужское целомудрие. Ему, закоснелому бобылю, впервые мешало что-то необъяснимое. Ему, обнаружившему в себе робость, невозможно стало представить между ними служебный роман – это инфекционное, самое распространенное под крышами всех без исключения учреждений недомогание. Откуда ему было знать, что вскорости он покинет свою скорлупу, оттолкнется от вершины скалы и, раскинув руки, распластается в полете редко встречающейся в Божьем мире любви.
Обычно смысл происходящего с нами для нас наглухо закрыт. И тогда хочется надеяться на счастливое пробуждение, когда воскликнем: “Ах вот оно что!” Чудится, будто временами мы наблюдаем другую нашу жизнь, независимую от этой, короткой, чаще всего несчастливой. Будто бы эта жизнь служит всего лишь топливом для основной жизни, а та абсолютно равнодушна к страданиям в этой. Какими-то тайными, науке неизвестными, где-то глубоко в нас сокрытыми органами чувствуем мы порой ту нескончаемость, тоска по которой так часто наблюдается в замершем взгляде ребенка, обреченного прожить эту жизнь.
Согласно легенде, четыреста с лишком лет тому в Японии родилась девочка с задатками необычайными. Так что к четырнадцати годам она уже знала цену этому бытию, и жизнь для нее, с какой стороны ни погляди, оборачивалась досадной помехой. К тому же, как случается с теми, кому прикосновение жизни со временем становится невыносимым, она захворала какой-то ужасной болезнью, поразившей кожу на всем теле. От престарелого мудреца, согласившегося ей помочь, она узнала, что ее немедленное выздоровление таится в находящемся в тех краях водопаде. Измученная болезнью, опираясь на палку, она дотащилась до водопада, с трудом взобралась на черный, нависающий над пропастью крутолобый валун и заглянула вниз…