От мадам Булеву же ничто не могло укрываться.
19
Форсисто стоял Битербарм; ферлакурничал [37] перед мадам Эвихкайтен: форсисто вилял и локтями, и задом:
– «Энтведер» – не «одер»!
Мадам Эвихкайтен плескалася платьем в тени тонконогой козеточки, приподымавшей зеленое ложе, как юбочку нежная барышня; в книксене:
– Великолепно: «энтведер» не «одер»!
Энтведер, затянутый в новенький, сине-зеленый мундир (с белым кантом), – вмешался:
– На этот раз вы, Битербарм, оплошали: ведь предки мои проживали на Одере.
Вот так судьба!
Битербарм – поле прыщиков; зубы и десны; и – что еще? Род же занятия – спорт: но не теннис, – футбол: про себя говорил он: «Я – истый гипполог».
– Послушайте, – вдруг обратился он к Зайну, – скандал с Кувердяевым? Правда, что в классе ему закатили пощечину?
Зайн, тонконогий воспитанник частной гимназии Креймана, очень витлявенький щеголь, с перетонченным лицом, отозвался:
– Ну да, – что-то вышло!
– Как что? – удивился Энтведер. – Вполне оплеуха.
– В чем дело?
– История грязная!
Зайн отошел; уже с Вассочкой Пузиковой разводил фигли-мигли; ведь все говорили, что он – содержанец.
А бог его ведает!
– Что, мадемуазель Бобинетт?
Почему-то здесь, в доме Мандро, называли все Вассочку – так. Приходили все новые гости.
Лизаша в атласно-сиреневом платье, отделанном кружевом, с грудкой открытою, вся голорукая, дергала голеньким плечиком; мило шутила с гостями: ее развлекал разговором Аркадий Иванович Грай-Переперзенко, сын коммерсанта, художник, писавший этюд «Золотистую осень разлук», член кружка «Дмагага» (почему «Дмагага»?); член кружка «Берендеев», искусный весьма исполнитель романса Вертинского, друг Балтрушайтиса, «Сандро» (опять-таки «Сандро» при чем?); он себя называл Боттичелли Иванычем: ну – и его называли они Боттичелли Иванычем; был он пробритый, дородный: в очках; носил длинные волосы; шелковый шарфик, повязанный пышно, носил.
Окружили мадам Эвихкайтен; над ними из выщербленной потолочной гирлянды, сбежавшейся кругом, спускался зеленый китайский фонарик; мадам Эвихкайтен, склоняясь на козеточку, скромно оправила пену из кружева; всхлипывал веер мадам Эвихкайтен; и к ней Безицов ревновал.
Эдуард Эдуардович, очень стараясь гостей улюбезить, брал под руку то Безицова, то Мердицевича, – вел в уголочек, к накрытому столику с ясным ликером, сластями, вареньями; и пригласительным жестом руки им указывал:
– Это и есть «достархан», угощенье персидское.
Глупо шутил Мердицевич:
– Меня называет жена тараканом; и я называю себя тараканом; и – все это знают, и – так и называют.
Он был жуковатым мужчиной: был крупный делец: про него говорили:
– Фигляр форсированный!
Тут же, оставив его, Эдуард Эдуардович быстро прошелся в гостиную, где расстоянились трио, дуэты, квартеты людей среди трио, дуэтов, квартетов, искусно составленных и переставленных кресел, и бросил свой блещущий, свой фосфорический, детоубийственный взгляд через голову Зайа: от этого взгляда Лизашино сердце забилось.
Лизаша, смеясь неестественно, странно мерцала глазами, вдруг стала живулькою: дернувши узкими и оголенными плечиками, подбежала она к Битербарму: ему принялась объяснять она:
– Ах, эти звуки ведь вам, как гиппологу, трудно постигнуть…
Лизаша махалась развернутым веером. Фиксатуарные бакенбарды прошлись между ними, – почти что сквозь них; улыбнулись Лизаше ласкательным взглядом:
– Вам весело?
Вздрогнула, будто хотела сказать:
– Я боюсь вас.
Ответило личико – заревом глаз.
На мгновенье глаза их слились: отвернулась Лизаша: стояла с открывшимся ротиком (омут открылся, в котором тонула она). Эдуард Эдуардович, в зале увидев мадам Миндалянскую, быстро пошел ней навстречу; тут плечи Лизаши задергались; быстро бледнела она: Боттичелли Иваныч с тревогою к ней обратился:
– Вам дурно?
– Нет. Впрочем, – нет воздуха.
– Вы побледнели: дрожите.
Лизаша смеялась: все громче, все громче смеялась; все громче, пока из растерянных глазок не брызнули слезки: она – убежала.
Мадам Миндалянская в белом, сияющем платье неслась по паркетам и пенилась кружевом; профиль – божественность! Там Мердицевич, обмазанный салом, – рассказывал сало; перед кем-то форсисто вилял и локтями, и задом своим Битербарм.
И сплетали в гирлянды свои известковые руки двенадцать прищуренных старцев: над ними.
Одна, сев на корточки и сотрясаясь голеньким плечиком – там, в уголочке, Лизаша смеялась и плакала, не понимая, что с нею.